— Этому товарищу сегодня билета не продавайте… — А когда она вышла, он обратился ко мне: — Я начал вам рассказывать о печорских евреях. Что вам сказать? Есть на кого посмотреть и с кем, как говорится, за столом посидеть. Печора такой город, куда не всякий решится поехать, чтобы остаться там жить. Одно дело быть трактористом или бульдозеристом, скажем, в Виннице, другое дело — отработать морозный день у нас на севере. Сплавлять лес по Днепру и Бугу не то, что сплавлять лес по Печоре. Вы видели, какие деревья растут в нашей тайге? Великаны! Таковы и наши люди! Сорокаградусный мороз, да еще с ветерком, для них ничего не значит! А то, что машинисты, бульдозеристы, рабочие на судоверфи работают всегда на воздухе? Среди нашего брата еврея вы торгового работника здесь не найдете… А вот и наша Мусенька. Заходи, дочка, заходи!

Высокий крепыш Лев Борисович, стоявший возле карты, занимавшей полстены, пустился, как молодой человек, навстречу вошедшей женщине, взял ее под руку и подвел ко мне:

— Это наша Мусенька, печорская наша красавица.

— Ай, Лев Борисович…

Она стыдливо опустила большие черные глаза и спрятала руки в муфту, что висела у нее, как у девочки, на шнурке. Это придало ей ту особую прелесть, о которой даже трудно сказать, в чем она заключается. В вошедшей все было мило: и голос, и то, как она подала руку, здороваясь, и как поднимала и опускала глаза, и румянец на щеках, исчезавший и вновь разгоравшийся.

Лев Борисович Вайнштейн любовался Мусенькой, как отец любуется дочерью.

— Смотрю на тебя, Мусенька, и думаю про себя: как можно на целых четверо суток уехать от такой жены?

— Лев Борисович! — И пламя на щеках разгорается еще ярче.

— О Льве Борисовиче, Мусенька, мы уже наговорились вот досюда. — Вайнштейн при этом приподнял с головы фуражку, очевидно показывая ей, сколько о нем говорили. — Теперь слово предоставляется тебе. Манто можешь снять. Мы тебя так скоро не отпустим.

В синем вязаном платье Муся выглядит еще стройнее и моложе, больше чем двадцать три, двадцать четыре года дать ей нельзя.

— Ну, Мусенька, начинай, семафор открыт.

— А что мне рассказать?

— Я тебя должен учить? Ты, кажется, сама учительница. Прежде всего положи на стол фотографию Абраши.

— У меня с собой ее нет.

Вайнштейн всплеснул руками:

— Я же просил тебя. Вижу, что мне придется нарисовать портрет твоего мужа. Не бойся, я умолчу, что он почти совсем седой и, если я не ошибаюсь, ему должно быть тридцать два, тридцать три. Угадал?

— У них это семейное, — говорит Мусенька. — Они с молодых лет седеют.

— Смотри, а я думал, что у него это от наших печорских метелей… Ну, рассказывай дальше…

— Я все уже рассказала.

— Мусенька, что с тобой сегодня делается? Ты думаешь, что из нескольких слов, что ты рассказала, получится книга? Расскажи так, чтоб можно было написать. О самом Абраше можно написать целую книгу. Он не только старший машинист высшего разряда, он член парткома, руководитель спортивной секции и заядлый футболист. Я, кажется, не должен подсказывать тебе, Мусенька.

Но Вайнштейн все равно подсказывает, напоминает ей то один случай, то другой, то одну грамоту, то другую, полученную ее мужем, и при этом сам начинает подробно рассказывать о нем. Наконец хлопает себя по колену, что должно, очевидно, означать: все, что касается машиниста Абрама Борисовича и стоит того, чтобы быть описанным, исчерпано.

— Теперь, доченька, расскажи о себе, — обращается он к Мусе, — иначе я сейчас расскажу гостю сам, что ты уже, не сглазить бы, мать двоих детей.

Но о себе Мусенька пытается рассказать вкратце, только ей это не удается. Лев Борисович знает, что ей напомнить и что подсказать. А когда речь заходит о школе, где Муся работает, о ее учениках, Лев Борисович уже больше не вмешивается в разговор.

Беседа наша затянулась. Вайнштейн за это время несколько раз выходил и возвращался с новой порцией морозного воздуха, что-то говорил в микрофон, куда-то звонил и снова у меня спрашивал:

— Ну, есть в Печоре с кем посидеть за столом? Подожди, Мусенька, куда ты спешишь? Она же вам еще не рассказала о кулинарных рецептах, вывезенных из местечка. Она такой вам накроет стол, что пальчики оближешь! В праздники или просто в выходные дни мы собираемся главным образом у них. А какой у нее с мужем дуэт — любо-дорого послушать.

Рожь да пшеница,
Рожь да овес.
У красотки девицы
Парень фартук унес.

— Ой, Лев Борисович… — Муся встает и подает мне руку. — У меня завтра рабочий день. Когда вы едете?

Вайнштейн перебивает меня, когда я пытаюсь пожаловаться Мусе, что он не дает мне билета, и спрашивает у нее:

— Когда, говоришь ты, возвращается твой Авремл? Послезавтра? Так вот, товарищ уедет послезавтра. Мы придем к вам в гости. Смотри только, чтобы стол был как стол и чтобы была фаршированная щука и струдель по-калинковичски. Мы придем не одни. Знаешь же наших печорцев, пронюхают, и от них не отбиться. Ого, скоро два часа! Пойдем, я тебя немного провожу. Надолго мне отлучаться нельзя. Во-первых, я на посту, во-вторых, как бы это не дошло до твоего Авремла! А вы, — обратился он ко мне, показывая на диван, — немного полежите. Но не думайте, что вы убежите отсюда, я вас запру.

Я для интереса подошел потом к двери. Она была открыта. Очередь возле кассы переменилась: я не нашел ни того, кто стоял за мной, ни того, кто был впереди. Хоть занимай новую очередь, а кругом все говорят, что свободных мест на московский поезд сегодня немного. Стучу в окошко и спрашиваю у кассирши, сколько будет сегодня мест.

— Вам нечего беспокоиться, — ответила кассирша, — ваш билет у Льва Борисовича.

Я вернулся в кабинет и прилег на диван. Когда Вайнштейн вошел, я притворился спящим.

Лев Борисович разбудил меня, когда поезд уже стоял на платформе.

— Вот ваш билет, и счастливой вам дороги! Я отпустил вас благодаря Мусеньке — она за вас попросила.

— Как, говорите вы, зовут вашего печорца? — спрашивает Йонтл, отнявший у меня билет. — Мне кажется, я его знаю.

— Всех ты знаешь! Еще скажешь, что он казатинец.

— Ну а винницкий у тебя что, не казатинский? Винница и Казатин — это же почти рядом. От Винницы до Казатина ближе, чем до твоей Сквиры. Что же касается меня, — обращается ко мне Йонтл, — то я такой человек: если что-нибудь задумаю, то от этого не отступлю. От меня вы так легко не открутитесь, как от вашего печорского Вайнштейна. А если вы будете долго со мной препираться, то я сделаю так, что вам здесь вообще не продадут билета. Стоит мне только моргнуть Зише-Адмиралтейству…

Хаскл и Йонтл не очень преувеличивали, когда сказали, что в Казатине мне сейчас делать нечего, что я никого там сейчас не застану, что весь Казатин в железнодорожном парке. Весь ли, половина ли его, но людей в парке хватало. Не только центральные аллеи, но и узкие, глубинные были заполнены гуляющими. Попал в поток — и хочешь ты или не хочешь, но он приведет тебя к открытой эстраде.

Так и случилось со мной и с моими спутниками: едва мы вошли в парк, как многолюдный поток подхватил нас и уже не отпускал. Что означают жесты Хаскла и Йонтла, мне объяснять не надо было. Я сам видел, что творится вокруг. Казатин не так уж велик, чтоб друг друга не знали, тем более здесь, где собрались люди из одного рабочего коллектива — железнодорожники. И если здесь кого-нибудь не знали, то это был такой же, как я, транзитник. Но, по мнению Йонтла, все, кого сегодняшний праздник застал в поезде и на вокзале возле транзитных касс, имели прямое и непосредственное отношение к железнодорожному празднику. А раз так, то стоять в стороне неудобно. И, отыскав более или менее свободную аллею, мы, транзитники, прохаживались по ней. И куда бы мы ни пошли, куда бы ни свернули, нас везде провожал залах горелого угля, каким паровозы насытили здесь деревья, кусты, траву. Дорожки посыпаны угольным шлаком, и он хрустит под ногами. Сами железнодорожники, как мне кажется, не обращают на это внимания. Потому ли, что они привыкли к этому, потому ли, что недолго осталось ждать, пока чистые, сверкающие электровозы совсем не вытеснят дымные локомотивы.