— А як же!
Летний день не стоит, но я не спешу расстаться со своим спутником, который начал мне рассказывать о местном народе, — рассказывает о нем так, что каждого вижу, и мне кажется, что вечером в Пушкинском садике мне не придется ничего спрашивать — я всех узнаю.
Непонятно только, почему Йонтл и Хаскл послали меня «штудировать» Казатин в Пушкинский садик, а не направили к Абраму Пекеру. Познакомившись с ним, я с полным основанием смогу сказать, что побывал в Казатине и что знаю Казатин!
Все свои истории Абрам заканчивает одной и той же фразой: «Назло врагам, пошли они к чертям, в Казатине и сейчас живет немало евреев».
— Сколько же семейств живет теперь здесь?
— Не в этом дело.
— А в чем же?
Ответ его подтвердил то, что мне вчера сказали Йонтл и Хаскл:
— Чтобы понять это, вы должны побыть в Пушкинском садике. Лишь там, понимаете, можно это почувствовать. Но раньше пяти-шести часов вечера нечего туда идти.
Улочка, на которую мы забрели, была вся разрыта — меняли водопроводные трубы. Пройдя по дощатому мостику через глубокую канаву с водой, возле которой стоял бульдозер, мы стали щепкой счищать глину с ботинок.
— Здравствуйте, реб Абрам! Что это вас в последнее время не видно? Наверно, большой урожай на свадьбы в нашем районе?
В открытой калитке возле редкого заборчика стояла невысокая женщина, махала нам рукой и приглашала вернуться на ту сторону мостика.
— Посмотрите только, как здесь разрыли землю! Когда такой вот бульдозер начинает реветь, можно просто оглохнуть. Подождите немного. Что вы скоблите ботинки щепкой? Я вам вынесу нож.
— Послушайте, — сказал мне Абрам, когда женщина скрылась в низеньком домике с узкими окошками, — не хотите ли вы заказать себе пару сапог, таких, чтобы блестели как зеркало, или пару современных туфель? Они могут пойти на экспорт. Такого сапожника, как Берл Лудин, вы больше нигде не найдете.
— Вот вам нож.
— Фейга, милая, Берл дома?
— А где ему быть, в кино? Конечно, дома.
— И наверно, как всегда, завален работой?
— А что? Вы привели клиента? Пожалуйста, заходите. Не разбейте только лоб, у нас низкие косяки. Сами мы к этому привыкли.
— Не мешало бы, дорогая Фейга, перебраться вам из халупы с таким входом в кооперативную квартиру с балконом.
— У вас, дорогой реб Абрам, все, не сглазить бы, получается складно. Берл, к нам гости!
— Пожалуйста, пожалуйста. Одну минуточку.
Берл Лудин, сидевший у окошка и строчивший на машине, повернулся к нам вместе с табуреткой, словно он был к ней привинчен. И я сразу заметил, что у него не все в порядке с ногами.
На первый взгляд он показался мне ровесником Пекера, но скоро я понял, что ошибся, — светловолосые люди обычно выглядят моложе своих лет.
— Что слышно, Абрам, на свете?
Близорукие глаза Берла за толстыми выпуклыми стеклами то приближались ко мне, то от меня удалялись, и в зависимости от расстояния явно менялся их цвет. Он то и дело поглядывал на мои ноги, и нетрудно было понять: он уверен в том, что Абрам привел к нему заказчика.
В соседней комнате, откуда только что доносились звуки скрипки, теперь играло пианино. Наверно, кто-то там переключил приемник.
Прислушиваясь к музыке, я пропустил, о чем говорил Абрам с хозяином дома. Но когда Берл, снова взглянув на мои ноги, спросил: «Кто наш гость?», я невольно был вынужден вступить в разговор, и, как обычно в подобных случаях, вопросом:
— Как живется?
— Вы спрашиваете об этом у меня? — Морщинок у глаз Берла стало как будто больше, и я уже собирался услышать еще одну страницу из летописи мученичества и гибели, но услышал я только последние строки этой летописи. — После того как мы выбрались целыми из такого огня, грешно жаловаться. И на что, собственно, жаловаться? Капиталов в наше время наживать не надо. На жизнь зарабатываешь. Работа тебя ищет самого.
— Ой, чуть не забыла! — Фейга вскочила с места. — Вы знаете, реб Абрам, кого я на той неделе видела на станции? Вашу любовь, партизанку, с которой вы подожгли в деревне колбасную.
— Марию Тарасовну?
— Ну да.
Я чуть не ахнул: целое утро ходил и разговаривал с человеком, и вдруг выясняется, что не знаю, кто он такой. Если б мы не забрели с ним сюда, я не сомневался бы в том, что мой казатинский гид просто местечковый бадхен[15], чудом здесь уцелевший. Увидев мое удивление, Абрам не спеша стал рассказывать, как он с Марией однажды ночью поджег немецкий склад, где лежала колбаса, которую немцы собирались отправить «нах хаузе».
— Ах, если б вы знали, что это за Мария — до ста двадцати ей прожить! На колбасной фабрике, где я работал тогда, нашелся тип, который догадался, что я еврей, и хотел меня выдать. Так Мария собственными руками отправила его на тот свет. Это было еще до того, как она меня сделала партизаном.
Из соседней комнаты вышла девочка с двумя светлыми косичками. И распахнутая дверь в комнату открыла мне свой секрет: в комнате стояло пианино, а на стене над пианино висела скрипка.
— Ну, Асенька, иди-ка сюда, — Абрам подозвал к себе девочку. — Скажи мне, пташечка моя, когда ты дашь нам концерт?
— Когда закончу музыкальный техникум.
— И долго нам, Асенька, придется ждать? Только два года? Значит, через два года, Берл, мы будем иметь у себя собственного Ойстраха и Гилельса? Молодчина! Знаешь что, Асенька, когда ты закончишь свой техникум, я устрою тебе протекцию в нашу капеллу.
— Ну да! — прибежала из кухни Фейга. — Только для этого мы послали ее учиться в Одессу, чтобы она играла в капелле Соломона. Больше вы ничего не придумали? Она у нас пойдет в консерваторию!
— Сколько же вашей внучке лет, если она уже на третьем курсе?
Все, и Асенька, странно переглянулись.
Не было, пожалуй, местечка, где я не встретил бы старика, которого совсем юное дитя не называло бы папой. Сколько я их уже встречал, этих седых стариков, которые задолго до того, как они снова, в добрый час, стали отцами, были уже дедушками, потерявшими в годы войны своих детей и внуков, и все же я всегда, удивленный, смотрел на них, как смотрят на старое дерево, опять одетое в листья.
— Что это за жизнь без детей? — прерывает молчание Лудин и крепко прижимает к себе свою двенадцатилетнюю дочку с двумя светлыми косичками.
Объяснять смысл сказанных семидесятилетним Берлом Лудиным слов о том, что значит для человека оставить после себя наследника, конечно, излишне, но я не перебиваю Абрама Пекера, который провожает меня до гостиницы.
Наконец наступил благодатный вечерний час, когда, как утверждали Хаскл и Йонтл, а сегодня и Пекер, мне следовало войти в Пушкинский садик, чтобы почувствовать, что Казатин остался Казатином. Вхожу, но пока не вижу никаких особых признаков, чтобы я мог это почувствовать. Может быть, этими признаками должны являться рифмованные приветствия, которыми Абрам встречает чуть ли не каждого входящего в садик? Или шум возле бюста Пушкина, где спорят между собой болельщики футбола, с азартом и страстью защищая честь своих команд? Если это и есть особые признаки Казатина, то чем он отличается от других местечек? Направляясь в Пушкинский садик, я думал, что он будет переполнен людьми, а здесь оказалось довольно много свободных скамеек.
— Послушайте, — обращаюсь я к Абраму, — вы же мне говорили…
Не успеваю напомнить ему то, что он мне сказал, как в садик хлынул народ, совсем как в клуб после третьего звонка. И скамейки сразу заполнились.
Спрашивать Абрама, что вдруг случилось, я не стал. Я просто выпустил из виду, что садик начинается не возле входа в него, а намного раньше, возможно даже не на главной улице, где, направляясь сюда, я видел группы оживленно беседующих людей, а в каком-нибудь дальнем переулке.
И еще одно я, очевидно, проглядел: прежде чем как следует не наговорятся на улице, словно годами не виделись, люди в садик не войдут. Так было когда-то возле входов в местечковые клубы. То же самое происходит сейчас у входа в Пушкинский садик.