Нет, не думаю, что он преувеличивает. Для улицы, по которой мы идем, уже сейчас нужен был бы автобус: идем по ней, наверно, целый час, а ей не видно конца. Они словно породнились, местечковая и деревенская улицы, слились в одну бесконечно длинную улицу, и нет особых примет, по которым бы можно было узнать, где кончается одна и начинается вторая.

— Если вы уже были, как вы говорите, в Шаргороде, в маленьких Черновицах, в Жмеринке, в Барышевке и в других местечках, где во время войны хозяйничали румыны, то вам не должно быть в новинку то, что я рассказываю вам о нашем Крыжополе, — продолжал Шадаровский, остановившись ненадолго возле здания двухэтажной средней школы. — Вероятно, и там, в местечках, где были немецкие фашисты, живут теперь неплохо, как и у нас. О заработке в нынешнее время вообще никто не говорит. Я не раз уже слышал не только у нас в Крыжополе, что было бы хорошо, если б на какое-то время не работа искала человека, а человек искал работу. Ведь некоторым и слова нельзя сказать. Попробуй скажи, сразу начнет пугать тебя, что уйдет с работы. И ничего на этом не потеряет — работы хоть отбавляй, и он тут же поступит на другую. А было бы наоборот… Вполне понятно, что подобного у нас нет и, к счастью, не будет, никогда не будет. Самое главное для счастья — чтобы работа искала человека. Насколько я догадываюсь, вы читали Менделе и Шолом-Алейхема не меньше меня, и я не должен вам рассказывать, как жили когда-то в местечках. Кому могло тогда присниться, что наступит время, когда не надо будет думать о заработке, думать со страхом о завтрашнем дне?

Шадаровский снова смотрит на меня, как на ученика, вызванного к доске, и словно ждет, чтобы я ему сказал, кому это могло присниться.

— Снилось ли сапожнику Мейлаху, что на свадьбе его правнучки будет столько гостей и что музыкантов выпишут аж из самого Шаргорода? — продолжал Натан Давидович, так и не дождавшись моего ответа. — Одного только не сможет сделать Мейлах в прежнем смысле слова — совершить благочестивое дело. В старые времена перед свадьбой обычно устраивали обед для бедных людей, раздавали милостыню. А теперь попробуй раздай — раздавать некому! Я слышал, что это так называемое доброе дело в больших городах еще можно сделать, что в дни осенних праздников, Нового года, Судного дня возле синагог появляются как из-под земли попрошайки. Я охотно поговорил бы с теперешним еврейским нищим. Одно из двух: или он горький пьяница, или он хочет помочь желающему сделать доброе дело. Не смейтесь, попрошайничество тоже привычка, а от привычки не так легко отказаться. Вот, например, я знаю одного образованного человека, он не верит ни в ад, ни в рай, но, если у него, когда он стрижет ногти, упадет хоть один ноготок, он, ползая на четвереньках, не успокоится до тех пор, пока не найдет этот срезанный ноготь и не сожжет его. Мы и сами порой не знаем, какая скрывается сила в человеческой привычке. Раздавать милостыню тоже пережиток прошлого, и на это находятся охотники. Только в современных местечках некому ее раздавать. Некому!

Он широко развел руками, словно приглашал местечко в свидетели, что ничего не преувеличил и ничего не скрыл, что все, что он мог рассказать о современном местечке, он мне рассказал и что это не теорема, требующая доказательства, а аксиома, то есть истина, доказательств не требующая.

— Как это там говорит у любимого дедушки Менделе Веньямин Третий, когда увидел вдруг перед собой Тунеядовку: «Земля, Сендерл, очевидно, круглая…» Вот мы с вами ходили и ходили по Крыжополю и вернулись обратно туда, откуда пошли: мы снова стоим у загса. А вот и мой дом.

Читающие и слушающие

Сказать, что жестянщик Ноях сильно преувеличивал, утверждая, что Натан Давидович Шадаровский знает много языков, я не могу, и вот почему: комнатка, куда Натан Давидович привел меня, была не так велика, чтобы держать на этажерке книги на тех языках, которых он не знает. Почему здесь журналы и книги по математике стоят в беспорядке и довольно сильно потрепаны — это я понимал: они постоянно в работе. Но почему еврейские книги, даже те, которые недавно вышли из печати, так зачитаны здесь?

Натан Давидович заметил, видно, мой удивленный взгляд, так как, стоя еще в пальто, сказал:

— Странное дело, уже много лет, как украинский язык стал моим разговорным языком. А как же иначе? Я ведь столько лет преподаю математику на украинском языке. Но сны, видите ли, снятся мне на еврейском. — Скинув пальто, Натан Давидович подошел к этажерке, около которой я стоял, как перед витриной с иностранными книгами, и продолжал: — На последней переписи я, пожалуй, мог бы назвать своим родным языком немало европейских языков, которыми владею не хуже, чем еврейским, русским, украинским. Но своим родным языком я назвал еврейский. Не только потому, что закончил еврейский вуз и много лет был директором и учителем в еврейской школе. К стыду своему, я частенько вынужден заглядывать в еврейский словарь, даже чаще, сказал бы я, чем в украинский. Ведь язык, которым почти не пользуются, будь он даже твоим родным языком, понемногу забывается. Пусть это вас не удивляет. Хоть я живу в еврейском местечке, мне редко приходится говорить по-еврейски. Так почему, спросите вы, я все же назвал еврейский своим родным языком? Да просто потому, что с самим собой я беседую по-еврейски, как со мной говорила мать. И когда мне что-то снится, происходит точно так же. На старости особенно тоскуешь по детским годам, даже в том случае, когда детство, как у меня, было тяжелым. То же самое и с языком. Он оставляет в душе на всю жизнь странную тоску по себе. Вот посмотрите…

Я не заметил, как он сел на стул. Даже сидя за столом, он казался мне слишком высоким для этой маленькой комнаты. Кивнув на этажерку, Шадаровский снова обратился ко мне. Его мягкие, добрые глаза светились из-под густых нависших бровей.

— Как видите, я выписываю кроме разных математических журналов и сборников немало литературных журналов, в том числе и еврейский журнал. И когда он прибывает, я все откладываю в сторону и сразу берусь за него, прочитываю, как говорится, от корки до корки. Почему же, спросите вы, я проявляю к нему такой интерес? Да потому, что в нем я всегда нахожу то, чего в других журналах нет. Если бы вы приехали сюда в конце месяца, когда почтальон разносит журнал, вы бы поняли, как его дожидаются.

Свежий осенний ветерок, заглянувший сюда в садик, вертелся теперь под открытым окном, словно собираясь разнести по местечку все, что говорит учитель.

— Вас, я видел, удивило, что портниха Фейга, пересказывая напечатанные в еврейском журнале произведения, так их переиначивала. Но вы должны помнить, что устная литература всегда отличалась от письменной. Я не могу точно сказать, почему тот или иной человек не выписывает у нас еврейский журнал. А вот что в нем пишут, знать у нас хотят все. И получилось так: те, которые не умеют читать по-еврейски, но понимают и разговаривают, насели на тех, кто еще умеет читать, чтобы они пересказывали людям, что те прочли в журнале. И как насели: десять на одного, двадцать на одного, и попробуйте после этого отказаться.

Ветерок еще шире раскрыл окно.

— Фейга, которую вы видели, не моя клиентка, ей я журнал не читаю. Так что отвечать за ее пересказы я не могу. Хотя возможно, что та или иная история дошла до нее от моего слушателя из вторых рук. Достаточно, чтобы кто-нибудь из подписчиков пересказал прочитанное тому или другому, чтобы все местечко считало, что оно «прочло» журнал. А пересказ, сами понимаете, отличается от оригинала. Каждый что-нибудь добавит и что-нибудь упустит по своему усмотрению, как это делает Фейга. Рассказать вам нечто интересное? — Он вынул из внутреннего кармана пальто «Советскую Родину» и положил на стол. — Знаете, сколько человек прочли этот номер журнала? Не угадаете. Почти все учителя в нашей школе. Как это началось, я точно вам не скажу. Возможно, с того, что на большой перемене я пересказал в учительской моим коллегам историю, которая тогда меня сильно увлекла. Не помню уже, кто автор и как эта вещь называется. Там рассказывалось о еврейском парне, попавшем к немцам в плен и спасенном русскими товарищами. Парень этот потом убежал к партизанам и был там начальником штаба или командиром.