— Рассказ называется «Если б не друзья мои…», автор его Миша Лев.
— Возможно. Рассказ этот был напечатан давно. Но с тех пор я должен моим коллегам пересказывать журнал, конечно по-украински. Так в нашем местечке к еврейским читателям журнала прибавились и украинские.
— А на каком языке пересказывают молодежи? Ведь нынешняя еврейская молодежь не знает родного языка.
— А представьте себе, что им пересказывают на родном языке, на идише. Откуда, спросите вы, знают они идиш, раз учатся в украинской школе? В Крыжополе, видите ли, родители разговаривают между собой по-еврейски, а не так, как это водится в некоторых городских семьях, где по-еврейски родители говорят только тогда, когда хотят, чтобы дети не поняли, о чем речь. Тут, наоборот, хотят, чтобы дети понимали. Не знаю, как дальше будет, но пока еще есть кому читать и кому слушать… Итак, отсюда вы не на свадьбу идете, а к Двосе из Печеры? Сегодня, пожалуй, не очень подходящий день для этого. А впрочем, может, именно потому, что сегодня свадьба в местечке, то и день этот самый подходящий…
Как найти этот дом с застекленной террасой, объяснила мне дежурная в гостинице, едва я приехал сюда. Послушал бы я ее и сразу сюда пошел, так не отнял бы столько времени у Натана Давидовича. Наша беседа с ним началась бы сразу с того, о чем мы заговорили лишь потом, стоя возле этажерки. Заводить разговор о нынешнем состоянии местечка, после того как я побывал у Двоси, то же самое, что стоять в солнечный день на улице и спрашивать, светит ли солнце. Зачем спрашивать: «Как вы живете?», если, едва я переступил порог большой, светлой комнаты, куда ввел меня молодой человек, представившийся зятем Двоси, мне на это ответили бокалы и рюмки в серванте, ковер на стене, сверкающий крашеный пол, отражающий, как зеркало, люстру… Не понимаю только, как все это вяжется с тем, что говорил мне о Двосе Натан Давидович, который представил ее как полную противоположность тетушке Шейндл. Правда, я еще здесь не во всех комнатах побывал. Возможно, что в этом просторном доме есть комнатка, отличающаяся от остальных, комнатка, где Двося из года в год поминает и оплакивает погибших в Печерском лагере. Но Двося ничем не напоминала мне человека, прячущегося от света божьего. А может быть, она только сегодня такая?.. Сегодня свадьба в местечке. Туда приглашены дочь ее и зять, и она не хочет омрачить им праздник.
Кажется, я не ошибся. Не успел я сказать, зачем пришел, как Двося спросила тихим, не по возрасту молодым голосом:
— А вы разве не идете на свадьбу? — Она чуть отодвинула от себя лежащий на столе пригласительный билет, словно желая напомнить мне, какой сегодня день.
— До свадьбы, бабушка, еще целый час, — сказала черноглазая смуглая девочка лет двенадцати, — сейчас начало седьмого.
— Десять минут седьмого, — уточнил я, словно действительно верил, будто Двося не расположена заводить разговор о Печерском лагере смерти исключительно из-за недостатка времени, и на всякий случай добавил: — Думаю, ничего не случится, если я на часок-другой опоздаю на свадьбу.
При этом я бросил взгляд на пригласительный билет и прочел в нем имя Двоси. Этого я уж никак не ожидал. Натан Давидович и жестянщик Ноях говорили ведь мне, что Двося — единственный человек в местечке, который не приходит встречать и провожать новобрачных из загса… В местечке к этому уже привыкли. Так зачем же ее приглашают на свадьбу? Просто из приличия или пытаются сблизить ее с тетушкой Шейндл, о которой учитель Шадаровский сказал, что еще неизвестно, кто больше напоминает людям о случившемся в мире — Двося, запершаяся со своей тоской в четырех стенах, или тетушка Шейндл с ее плясками и песнями на свадьбах?
Если бы я не боялся, что Двося может догадаться о том, что мне о ней уже рассказали и здесь, и в Вапнярке, я бы, наверно, присоединился к попыткам зятя уговорить ее пойти на свадьбу, хотя знал заранее, что мои уговоры тоже не помогли бы. Я вижу это по глазам ее внучки — стоит возле бабушки и молчит. Уговоры кончаются вопросом зятя:
— Ну а к нашей Рейзеле на свадьбу вы пойдете?
— Надо сначала, Зелик, дожить до этого. Ты же видишь, что делается на свете.
— А когда на свете было спокойно? Пока мир разделен на капиталистов и пролетариев, спокойно в мире быть не может. А вот и Ханочка идет с работы.
Зять и внучка Двоси вышли встречать Хану, и Двося мне шепнула:
— Дочка тоже была со мной в лагере.
Молодая красивая женщина вошла в комнату со словами, что опаздывает к Ейне на свадьбу, и в одно мгновение наделила всех работой: мужа послала на кухню включить утюг, дочь в спальню за вязаным темно-синим платьем с длинными рукавами — и, присев на минуту к столу, обратилась к матери:
— Зелик сказал, что товарищ просит рассказать ему о Печерском лагере. Он хочет об этом написать. Так почему же ты ему ничего не рассказываешь? И я кое-что смогу добавить к рассказу мамы. Неважно, что мне и пяти лет не было, когда нас выгнали из Тульчина. Я все запомнила. Вот, например, ты совсем забыла, мама, как я незаметно пробралась через ворота и как раз натолкнулась на претора[19] и двух полицаев.
— Я ничего не забыла, доченька. То, что мы с тобой пережили, забыть невозможно. Но сегодня не самый подходящий день для воспоминаний о Печерском лагере.
— Мама, возьми тетушку Шейндл. Разве кто-нибудь, взглянув на нее, скажет, что она уже лежала в яме? Ты бы только посмотрела, что она сегодня вытворяла! И чем больше веселилась, тем больше она этим самым напоминала… Ты уже, наверно, мама, забыла, как однажды в бараке сказала: «Ничего, доживем еще до праздников».
— Ну вот видишь, какой ясновидящей твоя мама оказалась? Нас было около ста тысяч. Из одного нашего Тульчина было восемнадцать тысяч человек, а сколько осталось?
Я не сразу заметил, когда к нам подсела Рейзеле, но, увидев ее за столом, подумал, что Двося согласилась рассказать о Печерском лагере не столько ради меня, сколько ради внучки, хоть она, очевидно, не раз об этом слыхала.
Я смотрел, как Рейзеле сидит за столом, подперев ручонками головку, и боится громко вздохнуть. И она мне невольно представилась вдруг пожилой женщиной в возрасте своей бабушки, я увидел, как она, окруженная внуками, повествует им о том, что случилось когда-то в местечке Печера на Буге с их прабабушкой. И так из поколения в поколение. И скорбная повесть эта будет начинаться, как ее начала Двоея:
— Моря чернил не хватит, чтоб описать пережитое нами в Печерском лагере перед тем, как отдать душу. Там, где компаньон Гитлера Антонеску собрал из оккупированных местечек и городов около ста тысяч человек, не чадили, как в Освенциме, крематории, там узников не раздевали и не расстреливали голыми, как в Бабьем Яре. В Печере все это делалось иначе. Зачем поднимать шум на весь мир, когда можно все сделать тихо, чтобы и птица не узнала. У фашистов Антонеску был свой расчет: они боялись расплаты, не хотели, чтоб их сравнивали с гитлеровцами. В румынском лагере людей косили не автоматы, а голод, холод, болезни, косили так, что не успевали мертвецов хоронить. Люди мерли как мухи, сотни в день! И все это у них означало, что люди умирают своей смертью. Печера была как будто предназначена под кладбище. Маленькое, заброшенное местечко, никуда из него не убежишь. С одной стороны Буг, с другой — высокая каменная стена, затянутая колючей проволокой. И охранники возле закрытых железных ворот…
…Почему Двося вдруг замолчала? Увидела, как зять ее поднес к глазам платок, или потому, что дочь ее, Хана, вышла из соседней комнаты, нарядная и сияющая, как раз тогда, когда Двося стала рассказывать:
— Лежу я так вот с Ханочкой в бараке на голом полу, и обе мы больные, обе в жару…
— Рассказывай, мама, рассказывай. Помнишь, что ты мне тогда сказала? «Я больше ничего не хочу, — сказала ты мне, — хочу только дожить до того дня, когда войдут наши…»