Мне ответил человек с рыжей бородой:
— Свадьба, спрашиваете вы? Не свадьба, это были похороны! От рыданий небеса разверзлись. Но они стояли под балдахином, и играла скрипка. В синагоге была эта свадьба, в той самой, где рабби когда-то выгонял гадибука — злого духа — из дочери богача, которая влюбилась в нищего ешиботника.
— Анский разве из Красного?
— Анский? Какой Анский? Калман, — подозвал Моисей-Арон пастуха, который водил кнутом по траве, — вы немного постарше меня и, вероятно, лучше меня помните, был у нас такой Анский?
Калман задумался.
— А чем занимался этот Анский?
— Писателем был. Пьесу «Гадибук» написал. Настоящая фамилия его Раппопорт, а подписывался он Ан-ский.
— Писателем, говорите? — спохватился парикмахер. — Так его же зовут Овсей, Овсей Дриз. Ну конечно, он наш, красненский. Кто его здесь не знает. И Арон Стреяьник, корректор, который не позволяет ошибкам забраться в еврейские книги, тоже из Красного. Пьесу «Колдунья» с московскими артистами вы видели? Так знаете, кто там играет Гоцмаха? Тоже из Красного. До войны, когда приезжал театр, хоть Красное уже и тогда не было таким местечком, как раньше, в клубе не хватало мест. А теперь, если приедут еврейские артисты, их слушать почти некому, вот почти все местечко, — и он показал на собравшихся у парикмахерской.
— Изя, зачем так прибедняться?
— Ну, так еще пять человек наберется, — уступил парикмахер.
— И все? — вмешалась в разговор одна из двух нарядных женщин. — Я работаю на почте и лучше вас знаю, кто здесь живет. Вы же, собственно, теперь скорее винницкий, а не красненский. Возьмите листок бумаги, и я вам точно всех перечислю. Начнем с нашей улочки…
— He спешите так, не успеваю писать.
— Меня запишите, меня, Калмана.
— Вы пропустили моего соседа, Пиню.
— Не забудьте записать Геню, которую у нас прозвали «Дай мне квартирную плату».
— Кто знает — Геня старше или моложе портного Шие? Шие, говорят, уже сто десять лет.
— Если так, то Геня на год моложе его.
— А Шимона, комбайнера, считали?
Наверно, раз десять, не меньше, парикмахер подводил черту, и всякий раз кто-то вспоминал еще фамилию и еще фамилию. Увидев, что листка уже не хватает — собралось пятьдесят с чем-то семейств, Изя-парикмахер махнул рукой:
— Подумаешь, семьи! Два человека — у них семья!
— Даже один человек в наше время семья, — отозвался молчальник, он по-прежнему стоял в стороне, опираясь на свою толстую палку. — Один человек — это тоже семья, — повторил он и пошел вдоль пустых столиков и прилавков опустевшего базара.
Тут Моисей-Арон налетел на парикмахера:
— Я совсем не думал, что вы такой зловредный человек. Хорошо вам говорить — вы живете в Виннице, и у вас под боком институт, завод, театр — все, что молодому человеку нужно!
— А кто вам не дает переехать в город? Вы в таком уже возрасте, когда колхоз вас отпустит.
На выручку Моисею-Арону пришел Калман и тоже накинулся на парикмахера:
— А почему тебе совсем не переехать в город? Сидишь на двух стульях, одной ногой на двух ярмарках. Днем ты красненский, а вечером винницкий, а?
— Красное, дорогой мой Калман, и Ворошиловка, и Жмеринка, и даже Немиров стали, так сказать, пригородами Винницы, точно так же как Боярка, скажем, пригород Киева. Я меньше часа еду отсюда до Винницы.
— Но какой в этом смысл? — Калман не отступал от парикмахера. — Если, к примеру, кто-нибудь из Ворошиловки тащится каждый день в Винницу, так его можно понять. Он в Ворошиловке не находит себе работы. Но таскаться каждый день из Винницы сюда? Разве в Виннице тебе не хватает парикмахерских?
— Не хватает, дорогой Калман, не хватает. Как я там сделаю план, если городской человек не позволяет вылить на себя лишнюю каплю одеколона. Он не любит, видите ли, чтоб от него пахло. А здесь я играючи делаю план. А что мне мешает, если у меня в Красном есть домик, где летом живут мои дети? Разве мало горожан имеют дачи? А кроме того, честно скажу вам, я боюсь, что со мной может случиться в Виннице то же самое, что с Моисеем-Ароном в Крыму, — не смогу побороть в себе тоску по родному месту. Дорогой Калман, куда вы спешите? Вы уже давно не сидели у меня на троне. Пока придет рахниевский автобус, я вас лет на двадцать моложе сделаю.
Посадив пастуха на парикмахерский «трон», Изя сказал мне:
— Бумажку эту с фамилиями возьмите себе. Она вам может пригодиться. Вы, я слышал, ездите по свету? Вдруг встретится вам уроженец Красного, вот и сможете передать ему привет от земляков.
Обе нарядно одетые женщины, увидев, как я снова стою возле ресторана, наверно, подумали, что я действительно приехал сюда искать давно прошедшую юность. Но не могу не остановиться, хотя дом здесь стоит другой и женщина в белом коротком фартучке, подающая теперь к столу, совсем не похожа на чернобровую стройную Неху с глубокими темно-синими глазами, которая не шла, а плыла. Попробуй пересилить себя, когда вдруг охватывает тоска и память начинает листать страницу за страницей. Память моя обрадовалась, что нашлось наконец местечко, куда ей не нужно сопровождать меня, показывать и рассказывать, что находилось здесь и что находилось там, как она поступала со мной в разрушенных городках и местечках моего бездомного детства и скитальческой юности… Пусть это будет хоть некоторым утешением, если ничего лучшего нет, в той великой неотступной печали, которая будет переходить из поколения в поколение.
Если бы я целиком подчинился истосковавшейся памяти и слепо пошел бы за ней, я, наверно, спустился бы с горки на шоссе, где прежде вечерами гуляла молодежь, а не повернул бы сюда, в узкий переулок, где домишки заглядывают друг другу в окошки.
Посреди улочки меня остановило стрекотание швейной машины, сопровождаемое по-деревенски растянутым и по-местечковому замысловатым мотивом. Женщина, показавшаяся в раскрытом окне, спросила:
— Вы кого-нибудь ищете?
— Нет, я просто так. — И чтобы все же как-то оправдаться, почему так долго здесь стою, спросил у нее: — Нельзя ли у вас напиться?
— Пожалуйста, с большим удовольствием. Заходите.
Стрекотание машины и пение одновременно прервались.
Кроме мужчины в белоснежной рубашке, в черном галстуке и светлом костюме в комнате никого больше не было. И все же не верилось, что это он шил на машине. Может быть, потому не верилось, что прежде в будний день такой праздничный костюм носил, пожалуй, только доктор. Шапочник, вероятно, по-другому истолковал мое удивление, примерно так: зачем человеку, у которого стол в будний день застлан вышитой плюшевой скатертью, работать так поздно? И я не ошибся. Едва поздоровавшись, он тут же стал оправдываться:
— Я обещал одному нашему колхознику, что назавтра сделаю ему фуражку. И должен сделать. Слово есть слово. Я никого еще никогда не подвел.
— Вы давно занимаетесь этим ремеслом?
— С самого детства. А почему вы, простите, спрашиваете?
Я не стесняюсь и говорю ему в присутствии его жены, принесшей мне на блюдце стакан холодной воды, что он не похож на шапочника, что у него лоб ученого и лицо артиста.
Трудно было представить, что человек этот шапочник, еще и потому, что местечковые ремесленники запомнились мне как люди, на лице которых всегда лежала печать озабоченности. Единственное, что выдавало его принадлежность к потомственным местечковым ремесленникам, вновь вошедшим ныне в моду благодаря особому своему мастерству, была только длинная тягучая песня без слов, которую он пел за работой. Я говорю ему об этом, заметив, что в молодости у него был, наверно, хороший голос.
— Красное, — ответил он мне, — вообще считалось певчим местечком…
Мой взгляд остановился на больших фотографиях, смотревших на меня со стены: девушка и три парня в пилотках.
— Ваши? — спросил я шапочника.
— Наши, царство им небесное! — ответила мне хозяйка и заломила руки: девушка на стене была на нее похожа как две капли воды.
— Сима, — остановил ее муж.