В 1774 году монастырь был осажден Пугачевым (при его трех тысячах сторонников заперлось внутри обители местных жителей не более четырехсот человек). Длился измор двадцать дней — все атаки разбойников оказались отбитыми, но потом к пугачевцам подошло подкрепление — около двух тысяч. Тут бы, конечно, осажденным несдобровать, если бы не подоспели царские войска и не отогнали бунтовщиков.
К этому времени монастырь включал в себя три церкви: главную — Успенскую, Дмитровскую — придельную, а еще над северными воротами — во имя Иоанна Богослова — надвратную. Стены обители были каменные, а внутри них находились: деревянная игуменская келья, келья старца Далмата (превращенная в своеобразный музей), деревянные кельи рядовых иноков, между ними — сараец малый с гробом старца, келарня с сеньми и погребом, келья хлебная, поварня квасная, солодовня, келья кожевенная, погреб да десяток амбаров. Вот и все хозяйство.
Привезли сюда Апраксина, лежавшего в телеге пластом: будучи проездом в Казани, подхватил там какую-то кишечную хворь и с тех пор, две недели уже почти, страшно мучился животом, ничего почти не мог есть, отощал, ослаб. Унтер-офицер Прутков доложил о прибытии настоятелю — архимандриту Иакинфу: мол, привез ссыльного генерала, провинившегося перед государыней, и держать его велено в стороне ото всех, разговоров никаких не иметь, никого к нему не пущать, писем не брать и не передавать, а на службу в церковь водить токмо под конвоем. И в сопроводительных бумагах было сказано: на еду ему казною отпущено 50 копеек в день (для сравнения: унтеру — 6 копеек, а солдатам — по 4) и на отопление 100 рублей за зиму.
Настоятель спросил:
— Чем же сей негодник огорчил матушку-царицу?
— Не могу знать, — то ли вправду не знал, то ль не захотел разглашать секретов вояка. — Токмо огорчил он их сильно, ибо выслан был из Москвы поспешно, даже не простившись с семейством.
— Странно, странно, — почесал шишковатый нос архимандрит. Был он маленького роста, вместе с клобуком — не выше плеча унтер-офицера. На его фоне Прутков, сам по себе не здоровяк, выглядел гигантом.
Настоятель вызвал келаря и велел разместить приезжего в одинокой келье, примыкавшей с восточной стороны к надвратной северной церкви. А когда Петра Федоровича два солдата, поддерживая с боков, отвели в клетушку и почтительно уложили на жесткий деревянный топчан, Иакинф выразил желание с ним потолковать. Унтер-офицер попытался заступить архимандриту дорогу:
— Ваше высокопреподобие, извиняюсь чрезвычайно, но сие не велено, толковать с ним не должно.
Но монах неожиданно рассердился, топнул ножкой и сказал Пруткову начальственно:
— Цыц, молчать. Ты кому указывать вздумал, негодник? «Толковать не должно»! А насчет исповеди сказано было?
Тот смутился:
— Никак нет, честный отче.
— Вот и не бухти. Не тебе учить брата во Христе. — И, войдя в келью, нарочито громко затворил за собою дверь.
Клеть была мрачноватой — узкое оконце, убранное слюдой, кроме топчана — стол и табурет, да крючок для одежды, вбитый в стену. На столе тазик и кувшин, рядом деревянная ложка. Больше ничего.
Иакинф сел на табурет, улыбнулся, взял Апраксина за руку и почувствовал, что она горит.
— У тебя ведь жар, сын мой, — произнес тревожно.
— Лихорадит, да, — отозвался бывший генерал. — Третью неделю маюсь животом.
— Не печалься, мы тебя подлечим. Летом собираем целебны травы. И от живота тож. Бог даст, отобьем заразу.
— Благодарен, владыко.
— Ох, не стоит благодарностей: мы, христиане, помогаем ближнему своему по Заповедям Господним, не считая различий — праведник али грешник. Кстати, в чем твой грех?
Петр Федорович слабо улыбнулся:
— Мой? В любви…
— Как в любви? — удивился архимандрит. — Всякая любовь не грех, но свет Божий, ибо Бог любит нас, а мы любим Бога.
— Но моя любовь оказалась грешной… не по злому умыслу, а по воле приключившихся обстоятельств… — И Апраксин рассказал всю свою историю.
Настоятель несколько мгновений молчал, переваривая услышанное. А потом кивнул:
— Ничего, ничего, сын мой, всякое страдание земное есть благо. Пострадай — и очистишься. Бог воздаст тебе.
— Так благословите же, отче.
Иакинф перекрестил его троекратно:
— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Бог с тобою. Аминь.
— Согласитесь стать моим духовником?
— С радостью, с превеликой радостью — как не согласиться? Грех на тебе невольный, и его замолить, надеюсь, будет нетяжело.
— Как смогу ходить, стану посещать храм.
— Обязательно. На святое причастие, а потом на исповедь приходи. Я тебе сочувствую. — Он поднялся. — Оставайся с Богом.
— Руку дозвольте облобызать.
Протянув длань и приняв поцелуй, умиротворяюще погладил ссыльного по щеке.
— Не кручинься, раб Божий Петр. Надо верить в лучшее. Вера — это главное.
Выйдя из кельи, посмотрел на Пруткова строго:
— Так-то вот, служивый. Ибо все мы рабы Божьи. И любой достоин милости.
Унтер-офицер поклонился.
Между тем Лиза Разумовская (а теперь Апраксина) тоже не избегла монастыря — но не дальнего, не уральского, а московского, Новодевичьего. И, в отличие от Петра Федоровича, ей разрешались свидания с родственниками и обмен письмами. Из которых вскоре она узнала, что в Москву съезжаются многочисленные гости — предстоят торжества в связи с окончанием войны с Турцией. Государыня и Потемкин переехали в новый деревянный дворец, выстроенный в Царицыне, а обширные празднества место имеют быть на Ходынском поле. Архитекторы Баженов и Казаков выстроили там ряд павильонов — каждый отличался цветом своим и формой: либо напоминал крепость, либо корабль, либо мечеть с минаретом, — олицетворяя собой все победы во всех сражениях, а само поле выглядело символом Черного или Средиземного моря. Приглашенных насчитывалось несколько тысяч, в том числе прибыл цесаревич Павел с супругой и своим двором. Общие гуляния длились две недели — музыке, застольям, танцам, фейерверкам не было числа. А главнокомандующий граф Румянцев приобрел за свои заслуги пышную прибавку к фамилии — Задунайский, грамоту с описанием совершенных им подвигов, жезл фельдмаршала, масленичный и лавровый венки, украшенные алмазами, и такой же крест, и звезду ордена Андрея Первозванного, 5 тысяч душ крестьян в Белоруссии, 100 тысяч рублей на постройку дома и серебряный сервиз для убранства столовой. Сам Кючук-Кайнарджийский мирный договор был помпезно ратифицирован в Царицыне.
Лиза Разумовская, без сомнения, постаралась воспользоваться случаем и, когда увиделась с приехавшим в Москву братом Андреем, слезно умоляла его передать великому князю Павлу Петровичу небольшое письмо с изложением всех ее несчастий. Брат, конечно же, передал. Прочитав, цесаревич взбеленился: как, опять гонение на Апраксина, черт возьми, это ни в какие ворота, ни за что ни про что мучают человека, генерала, зятя моего друга! И не преминул на одном из балов высказать все свои претензии матери. Та сидела невозмутимая, плавно обмахиваясь веером. Посмотрела на наследника иронично:
— Защищаешь преступника, двоеженца? И не совестно?
Сын взорвался:
— Вы же знаете, он не виноват, все произошло из-за Ягужинской.
— Понимаю, да. Только я что могу поделать? Распорядиться насильно ея постричь? Но такого права у меня нет. А пока она не монашка, продолжает считаться генеральшей.
— Помогите расторгнуть брак.
— Я? С какой стати? Этого еще не хватало.
— Ну, хотя бы верните его из ссылки.
— Да, верну, а как же. Только чуть попозже. Пусть пока в тиши одиночества поразмыслит над своим поведением. Нежеланием послужить Отечеству. Дерзостью власть имущим… Пусть еще помолится. Это пойдет ему на пользу.
— Ну, тогда разрешите Лизе жить не в монастыре, а в семье Васильчиковых, с сыном.
— Так и быть, разрешу, только чтоб тебя не расстраивать. Завтра распоряжусь.
Словом, хлопоты Разумовской увенчались пока небольшой, но все-таки победой: ей позволили возвратиться в Лопасню. Но она рук не опускала и решила писать Потемкину, чтобы повлиять на императрицу с его стороны.