— Надобно мечтать и стремиться к этому.
— Славно, господа. Не держу вас боле. Коли выполните задуманное, без чинов, наград и десятков новых крестьянских душ не останетесь, обещаю.
Оба, шаркнув ножкой, обнадеженные, ушли. Посмотрев им вслед, самодержица хмыкнула, что должно было означать: «Молодые, горячие. Пусть себе потешатся, коли есть охота. Может, что и выйдет хорошее. А испортить и без того плохую для России ситуацию на Кавказе вряд ли им по силам».
В кабинет зашел Гавриил Державин. Рассказал о ходе подготовки к празднованию тезоименитства и похоронам Бецкого. Так легко перешел от первого ко второму, что ее величество даже передернуло.
— Больно ты шустёр, Гаврила Романыч: рассуждаешь, о похоронах, словно Бецкий уже преставился.
Тот сказал шутливо:
— У него другого выхода нет, матушка-императрица. Должен нынче же отдать Богу душу, чтобы мы успели провести все необходимые церемонии 4 сентября. Ибо 5-го — тезоименитство и бал.
— Так-то оно так, но негоже все-таки говорить подобное о живом еще человеке…
— Понимаю, ваше величество, только обстоятельства вынуждают.
— Mais c’est cruel, vous êtes un homme sans-coeur.
— Moi? Non, je suis un homme sans larmes[47]. Я предпочитаю смеяться, a не плакать.
— Но смеяться на похоронах — дурно.
— Ах, не более дурно, чем плакать на балах.
— Да тебя не переспоришь, друг мой.
— Слово — ремесло мое. Тем и славен.
Государыня в конце концов утвердила все произведенные им приготовления и, сказавшись усталой, удалилась из кабинета к себе в будуар.
Я Глафиру Алымову полюбила с первого взгляда: не ребенок, а сущий ангел — с чистыми, ясными, доверчивыми глазами. Мать отдала ее, шестилетнюю, в Смольный институт без особенных колебаний: их семья нуждалась, и освободиться от лишнего рта все сочли за благо. Самое удивительное, что, оторванная от дома, девочка не плакала. Видно, не скучала по заботам и ласкам близких — стало быть, забот с ласками не имела особенных. Быстро нашла подруг, и учителя не могли нахвалиться — так внимательна, аккуратна и вежлива была. И почти никогда не грустила — лишь доброжелательная улыбка на прелестных пунцовых губках. Глазки опустит долу, сделает книксен — воплощение покорности и готовности услужить. Тонкие изящные пальчики. Как они играли на арфе! Как Алымушка пела необычайно — звонким, высоким голоском! (Не чета музицированию моей матери!) Танцевала тоже неплохо. Помню ее в костюме сильфиды — легкая туника, тонкие точеные ножки, обнаженные ручки, волосы пучком на затылке. Так и хочется затискать, зацеловать!.. Госпожа де Лафон говорила о ней всегда в превосходных степенях, ставила в пример остальным «смолянкам». А уж Бецкий! Выделял всегда. И особые подарки дарил. Относился по-отечески до ее 14–15 лет. А потом, видимо, влюбился. L'âge ne Га pas rendu plus sage[48]. Самому 70 или даже более. Не смешно ли? Предложил наградить ее золотой медалью за отличные успехи в учебе. Все, конечно же, его поддержали. Я назначила Глафиру фрейлиной. А жила она в доме Бецкого. Но не как жена или фаворитка — на правах дочери или же невесты. Бецкий намекал на возможные семейные узы, но формального предложения ей не делал. Видимо, хотел, чтоб она еще повзрослела, ждал 20-летия… Глаша мне призналась однажды: если он попросит руку и сердце, то она даст согласие. Чувствовала к нему если не любовь, так привязанность сильную.
Но Bibi не могла это вынести. Потому что тогда Бецкий завещал бы Алымке все свое состояние. Может, и не все, но большую его часть. Кто ж такое стерпит? Говорила, конечно, по-другому: чтоб спасти старика от позора, чтоб не стал посмешищем в глазах света, чтоб его здоровье не было подорвано чрезмерными физическими нагрузками. А на деле его добила: от разрыва с Алымовой с ним случился удар…
— С чем пожаловал, Иван Самойлыч?
— Не пора ли сделать кровопускание вашему величеству? Прошлое еще до отъезда в Царское Село было. Срок давно пропущен.
— Только не сегодня.
Роджерсон нахмурился:
— Каждый раз говорите «только не сегодня». Если бы еще принимали порошки, что прописаны мною, было б полбеды. Порошки нормализуют кровяное давление. Но ведь вы игнорируете и их.
— У меня от твоих порошков изжога. Лечим одно, а калечим другое.
— Идеальных лекарств не бывает.
— Значит, ну их всех au diable![49]
— Вы напрасно смеетесь, легкомысленно относясь к своему здоровью. В нашем с вами возрасте…
Государыня игриво прищурилась:
— Я старуха, по-твоему?
— Не старуха, мадам: для своих 66 лет выглядите прекрасно. Вот и надо бы поддерживать форму.
— Сам же говорил, что мои язвы на ногах вносят регуляцию крови в организме.
— Не настолько, чтобы вовсе исключать кровопускание.
— Хорошо, обещаю: после тезоименитства ее высочества.
— Я бы рекомендовал раньше. А тем более предстоят похороны Бецкого.
У Екатерины вытянулось лицо:
— Разве Бецкий умер? Мне не доложили.
— Нынче непременно умрет.
— C’est a savoir[50]. Он живучий. И потом, я не собираюсь на похороны.
— Pourquoi?
— A cause de cela. Je ne résisterai pas a cette torture[51].
— Сделаем кровопускание — сразу полегчает.
— Ах, оставьте, Иван Самойлыч, я уже решила. Совершим процедуру через неделю. Свято обещаю.
— Целую неделю! Вы немало рискуете.
— Я всю жизнь рискую.
В лучшие годы Бецкий входил в мой интимный круг. Я ему позволяла приходить на вее мои обеды без особого на то приглашения. В карты Иван Иванович не играл, но зато обожал бильярд. С ним сражались почти на равных. Нет, конечно, праздновал викторию чаще, чем я, но и мне нередко удавалось выходить победителем.
В лучшие дни, отобедав, проходили мы в мои комнаты: я садилась за рукоделие, а Иван Иванович мне читал вслух. По-французски, по-английски, по-немецки, реже — по-русски. Книги, газеты. Это длилось около двух часов. При хорошей погоде мы прогуливались в саду, обсуждали планы обустройства воспитательных домов, Академии художеств… Помню его распри со скульптором Фальконетом, выписанным нами из Франции: тот, создав по заказу памятник Петру, неумел его отлить в бронзе. Говорил, что на отливку контракта не было. Мастера-отливщика не смогли найти ни у нас, ни в Голландии, ни в Швеции. Бецкий объявил, что возглавит работы сам. Это Фальконет уже не стерпел и сказал: лучше я потрачу несколько лет, дабы овладеть ремеслом отливки, нежели позволю портить мою работу разным дилетантам. Разумеется, Бецкий обиделся — мне пришлось отстранить его от работ по установлению памятника. Он потом явился лишь на празднества по открытию — только потому, что уже Фальконета в России не было: завершив отливку (со второй попытки), недовольный нами француз, не простившись, получив гонорарий, сразу оставил наши пределы…
Бецкий жил в своем идеальном мире. Он, я думаю, потому ине смог жениться, что искал себе идеальную жену. Составлял уставы идеальных воспитательных домов, Академии художеств и Кадетского корпуса. А когда выяснялось, что уставы эти мало кто исполняет, ибо нет идеальных учителей, идеальных учеников, генерал злился, недоумевал и пытался исправлять положение нравоучительными письмами… Они с Бобринским моим ладил лишь до тех пор, как Алеша слушал его сентенции; а когда в Париже мальчик полюбил какую-то актрисульку и просаживал деньги за ломберным столом, начал требовать у Ивана Ивановича больше денег, тот решительно отказал и велел ему вернуться в Россию. Так они и рассорились. Мне пришлось заменить Бецкого Завадовским…
Про таких, как Бецкий, говорят: чудак-человек. С ними жить непросто, а порой и обременительно, ибо не укладываются в общие рамки, но благодаря только чудакам мир не плесневеет, движется вперед; человек-серость, человек-банальность никогда ничего не изобретет и не удивит окружающих гениальным открытием…