III

Когда Алихан отрыл глаза, он не сразу понял, где находится. Помещение было длинное, с низким потолком, без окон. По стене тянулись трубы теплоцентрали в стекловате, вдоль другой стены грудились узкие слесарные верстаки с поломанными тисками. Стоял застарелый запах железа, он перемешивался с теплой вонью от гнилых тюфяков, заскорузлой от грязи одежды, нечистых тел. На всем пространстве пола лежали скрюченные фигуры, все как один лицом вниз, уткнувшись в руки, словно их били, а они пытались защитить лицо от ударов. Тусклая лампочка у дверей еле светила, невозможно было понять, день теперь или ночь. Судя по тяжелой тишине с храпом, судорожными вскриками во сне, стонами и словно бы щенячьим повизгиваниям, была глухая ночь.

На голову Алихана была натянута болоневая «аляска» с оторванным капюшоном, воняющая помойкой, на ногах – грязные кроссовки без шнурков, бесформенные, тоже с помойки. Но он не чувствовал вони, он вообще ничего не чувствовал, все реакции организма остались где-то там, в другой жизни, а здесь был только постоянный шум в голове, в котором, как голоса людей на аэродроме, глохли все мысли.

Он выпростался из «аляски» и сел, привалившись к стене. Рядом завозились, из тряпья поднялась плешивая голова с бородищей до глаз, прохрипела:

– Поплохело, браток? Сейчас поправимся, у меня есть.

– Какой сегодня день? – спросил Алихан.

– А кто ж его знает? Какой Бог дал, такой и день. Ты не вникай, так оно проще.

– Давно я здесь?

– Как посмотреть. Неделя – давно? Если сидеть пятнадцать суток – полсрока. Если пятнадцать лет – базарить не о чем.

Говоря это, бородач извлек из-под изголовья сидор, порылся в нем, достал горбушку черного хлеба, потом два помятых пластмассовых стакана и наконец с особой осторожностью, даже торжественностью, наполненную мутноватой жидкостью четвертинку без этикетки, заткнутую бумажной пробкой.

Значит, неделя. Алихан помнил тот день, неделю назад. На Комсомольской площади возле Ярославского вокзала он вдруг приказал водителю остановиться, отпустил охрану и остался один в живой московской толпе. Ощущение незащищенности сначала обдало холодком, как если бы он вышел неодетым на осеннюю улицу, оно быстро сменилось сознанием собственной анонимности. Его никто не знал, никому не было до него дела. И это неожиданно сообщило чувство необыкновенной легкости, выключенности из жизни. Он воспринимал себя не как конкретного Алихана Хаджаева, постоянно хмурого и раздраженного от дел, а как некую свою ипостась, свободную от повседневных забот, ту вторую личность, что живет в каждом человеке, загнанная в темные уголки души, и лишь изредка дает знать о своем существовании тоской о жизни, какой она могла бы быть, если бы не была завалена серыми глыбами обязательств. Только сейчас Алихан понял, какой груз волок на своих плечах все годы. И поразился бессмысленности этой каторжной работы. Стал он свободнее? Счастливее? Стали счастливее близкие ему люди?

На площади перед метро толпились мужчины тридцати – пятидесяти лет в ладно пригнанной рабочей одежде, с сильными руками, загорелыми лицами, трезвые и оттого хмурые. Алихана спросили пару раз: «Рабочие не нужны?» Больше не спрашивали, и так было видно: не нужны, а что нужно – он и сам не знает. Алихан поднялся по пандусу к Ленинградскому вокзалу, сел на высокий гранитный парапет, отделяющий вокзал от площади с потоками машин и суетой людей на тротуарах, похожих на сорную полосу прибоя. Рядом образовался человек лет сорока с интеллигентной, располагающей к себе внешностью, слегка потертый, в джинсе, с бледным лицом и больными глазами. Проговорил, как бы обращаясь к Алихану за сочувствием:

– Вот Москва, а? Народу полно, а помолчать не с кем.

– Помолчать? – не понял Алихан.

– Ну да, помолчать. Слова что? Мусор. Словами человек отгораживается от жизни, ищет себе оправдание. И всегда находит. А в молчании человек беззащитен. Он и Бог. И никого между. У вас бывает бессонница?

– Бывает.

– Тогда вы меня поймете. Молчание, одиночество. Страшный суд! Не отвечайте. Я сразу понял, что вы тот человек, с которым можно молчать. Не спрашиваю, что у вас на душе. Зачем? Каждый человек имеет право на свои тайны…

Алихан не понимал, зачем он говорит то, что говорит, но в том разнеженном состоянии души, в котором Алихан находился, имел значение не смысл слов, а их доверительность. Этот сильно помятый жизнью человек с больными глазами нес в себе такую бездну страданий, что невозможно было не посочувствовать ему, а достоинство, с которым он скрывал боль в себе, вызывало уважение. Алихан уважал сильных людей, он сам часто страдал от невозможности выговориться или помолчать с человеком, который понимает тебя без слов.

Евгений (так назвался незнакомец) предложил пропустить по-маленькой, причем сразу сказал, что платит сам. Алихан согласился. За следующую выпивку платил Алихан. Денег у него не было, пришлось искать банкомат. Почему-то он снял с карточки много, тысяч пятьдесят, рассовал по карманам. Все кафешки, по которым Евгений его водил, располагались в подземной части Комсомольской площади, в переходах, превращенных в торговые ряды. Здесь Евгения знали, официантки без слов выставляли бутылки. Алихан пил немного, но неожиданно впал в сонливость, Евгений потащил его на свежий воздух. Но почему-то переходы не кончались, они стали безлюдными, тускло освещенными люминесцентными лампами, гулкими.

– Где мы? – попытался понять Алихан.

– Все в порядке, уже пришли, – заверил Евгений, суетливо оглядываясь.

Сзади подоспели какие-то двое, от сильного удара по затылку Алихан ненадолго потерял сознание. Он почувствовал, как торопливые руки снимают с него часы, рвут из кармана бумажник. Рванулся, заработал кулаками, ногами, во что-то попал, раздался приглушенный вопль: «Добей, блядь!» Вдруг возня над ним прекратилась. «Менты! Валим!» Из темноты перехода выскочили три омоновца, брякая автоматами и грохоча ботинками по бетону, один наклонился над Алиханом: «Живой? Жди!» Быстро удалились с криками: «Стоять! Стреляем!» Грохнул выстрел, ударил по ушам, раскатился по переходу гулким эхом.

Алихан из последних сил поднялся. Затылок был мокрый от крови. Держась за стену, начал передвигаться в ту сторону, откуда прибежали менты. Но хватило его всего на полсотни шагов, так и сполз по кафелю на пол. Сознание то включалось, то отключалось. Он помнил, что откуда-то появились двое бомжей. Один маленький, живчик, в бородище до глаз, другой высокий – никакой, поддакивающий. Постояли над ним, потом подтащили его к железной двери, какие обычно ведут из тоннелей в электрощитовые и другие подсобные помещения. Все время оглядываясь, бородач быстро отпер дверь. Внутри было темно, шумела вода. Пристроив Алихана на сухом месте, бомжи сели на корточки у двери и стали прислушиваться к тому, что происходит в переходе. Через полчаса забухали голоса ментов. Судя по всему, грабителей они не догнали. Не обнаружив и потерпевшего, вконец разозлились. Наконец, ушли. Бомжи подняли Алихана и бесконечно долго куда-то тащили, пока не оказались то ли в старой слесарке, то ли в бойлерной с копошением темных фигур…

Между тем бородач разверстал содержимое четвертинки по стаканам, поднес стакан Алихану, бережно поддерживая снизу, как поят больных. Алихан выпил, не чувствуя ни вкуса, ни запаха. Только после этого бородач раздвинул густые заросли, отыскал рот и вылил в него водку. Глаза сразу замаслились, подобрели, он отвалился к стене и замер в ожидании, когда водка омоет мозги и вернет им состояние блаженной бесчувственности.

Неделя, значит. Алихан помнил эту неделю урывками. Вероятно, какие-то деньги у него остались, бомжи суетились вокруг него, взявший над ним покровительство бородач командовал, посылал за бутылками. Сначала наливали ему, он пил, чтобы заглушить пульсирующую боль в затылке, отключался. Кровь в волосах запеклась, наросла коростой. Алихан чувствовал, что он весь покрывается коростой грязи, но воспринимал это равнодушно, тупо, сквозь постоянный умиротворяющий шум в голове. Потом исчезли туфли, новые, итальянские, за триста долларов. За ними пиджак от Хуго Босса. Превратились в водку. Бомжи уже не кучковались возле него, но почему-то делились выпивкой. По утрам расползались кто куда: убрать мусор, разгрузить машину с продуктами. Собрав на бутылку, возвращались в слесарку, домой, в теплую вонь помойки.