Вообще странно, но до простейшей мысли — что для любви достаточно просто любить — люди доходят такими длинными и кривыми дорожками.

Так или иначе, наши сожаления ничего не меняют, как и отсутствие сожалений. Жизнь — не суд присяжных, чистосердечное раскаянье и слезы на глазах не смягчают приговора. Увы, и до этого я додумался поздно, но хоть тебе успел рассказать.

Я сейчас в Виарэ, на той самой вилле, смотрю на море из окна и вспоминаю, как мы с тобой бродили по пляжу. И, если честно, рад, что тебя со мной нет. Мне бы хотелось, чтобы ты запомнила меня живым человеком, а не развалиной среди подушек. Я же все-таки адвокат, тщеславие — профессиональный порок, будь снисходительна.

Испортил черновиков двадцать, пока тебе все это написал. Наверное, юристы просто не приспособлены к тому, чтобы переносить искренние чувства на бумагу. Как я тебя люблю — это еще листа на три, давай ограничимся декларативной формой.

Пожалуй, сейчас меня огорчает только то, что я не знаю, что с тобой будет дальше. Хотел бы утешить тебя, сказать, что тебя оправдают и отпустят, дать еще какой-нибудь очень полезный и глупый жизненный совет, который ты проигнорируешь. Подстраховать тебя. Защитить. Но это уже будешь знать ты, а не я. Поэтому просто скажу, что буду по тебе скучать, даже если по какому-то недоразумению попаду в рай, что, конечно, сомнительно. Мне бы хотелось верить в вечную жизнь, потому что другого шанса увидеть тебя у меня не будет. А ты, конечно же, планируешь удрать под свои заснеженные елки, к метелям и колоколам, да? Вот же бесы, и тут разминемся.

И немного сентиментальности напоследок. Если не хочешь читать — бросай прямо здесь и переходи к последнему абзацу.

Все эти «забудь меня и живи дальше» — полная чушь. Память обо мне никак не помешает тебе жить дальше, равно как и не поможет. Многих из нас будут любить, и всех нас забудут. Не думаю, чтобы память так уж обязательна для любви. Важно, что любовь была. Не знаю, сделала ли она твою жизнь лучше. Мою сделала. Вряд ли она умрет от проказы и, я думаю, она останется с тобой, даже когда не останется меня.

Выходи замуж и рожай кучу детишек. Или прыгай с пистолетом по полям и лесам. Или плюнь на все, да и махни к морю со своим магом. Или отправляйся исследовать Белую землю. Пиши мемуары. Не пиши мемуаров. Живи как тебе хочется и будь счастлива — думаю, это единственное напутствие, которое мертвые могут дать живым.

А если тебе станет грустно когда-нибудь, просто представь, как за окном шумит море — да-да, та самая паскудная синяя лужа, которую кто-то забыл перекрасить в серый цвет — как за горизонт медленно опускается солнце, как пахнут цветущие олеандры. Поделюсь своим последним открытием: ты можешь сидеть в тюрьме, скитаться по чужбине, валяться в лазарете или умирать в комфортабельных апартаментах — а это не изменится.

Красота и любовь мира не принадлежат никому и всегда остаются с нами, даже если нас самих уже почти нет.

Возможно, что-то от нас остается в них.

Прощай, Дэмонра.

Рэйнгольд

* * *

Женщина в камере даже не плакала — выла. Пауля на секунду пробрал озноб, словно в расцвеченном солнечными квадратами коридоре тюрьмы вдруг сделалось холодно. Тюремщик поежился, поплотнее запахнул тужурку, накинутую поверх формы — к сорока девяти годам, двадцать из которых он провел под не слишком добрым кровом Игрэнд Дэв, спина стала напоминать о себе, и Пауль берегся от сквозняков — развернулся, чтобы уйти, и замер.

Заключенная все не замолкала. Толстые стены и дверь глушили звуки и, конечно, с трех шагов он уже ничего не услышал бы, но Пауль, собиравшийся уйти, так и не ушел. Наверное, дело было в том, что он, за двадцать лет наслушавшись всякого, никогда не сталкивался с тем, чтобы люди рыдали так. Это вообще больше походило на звуки, издаваемые смертельно раненым животным, чем на человеческий плач. Тем более — женский.

Эту самую женщину — нордэну, которую, наверное, и в лучшие ее дни мало кто назвал бы миловидной — Пауль провел в камеру с час назад. Ее конвоировали трое, но она держалась так, словно находилась в коридоре совершенно одна. На Пауля она не то чтобы подчеркнуто не смотрела — как-никак, он распахнул перед ней дверь в камеру, где ей предстояло сидеть бесы ведают сколько — но серый взгляд скользнул по нему, как по пустому месту. Вряд ли это было расчетливым оскорблением: аристократы при общении с тюремщиками обычно все же кривили демонстративно-отстраненные мины. Женщина просто выглядела непробиваемо спокойной. Пауль по опыту знал, что если из тюрем удирают — во двор ли, в лучший ли мир — то только такие, поэтому следил за ней в оба. Она вошла, окинула взглядом свое временное пристанище — как показалось Паулю, чуть улыбнулась окну — и развернулась к нему, всем своим видом давая понять, что не возражает остаться в одиночестве. Пауль, разумеется, ретировался, потому как существовали более приятные вещи, чем стоять и пялиться на тощую северянку со снежно-белым лицом и вздернутым подбородком.

Пять минут назад он занес ей еду и пачку писем. А еще через три минуты все это началось.

Пауль прислушался, но за дверью ничего не изменилось, только вой стал тише и начал напоминать человеческое рыдание.

«Какая ни есть государственная преступница, а все-таки баба».

Уж миску воды ему ей принести было не жалко. Попила бы, отошла.

Пауль кивнул караульному, стоящему в дальнем конце коридора. Сочувствие — сочувствием, но заходить в камеру северянки в одиночку и никого не предупредив, он не собирался. Его дома еще жена ждала и двое внуков, кто бы их без него кормил.

Пауль тяжело вздохнул, отодвинул задвижку и сквозь небольшое прямоугольное отверстие посмотрел, что творится в камере. Нордэна скорчилась на полу в дальнем углу и сидела, поджав колени и спрятав голову под скрещенные руки. Паулю доводилось видеть и более драматические сцены отчаяния, но при взгляде на эту женщину он отчего-то сразу подумал, что даже заточенных карандашей в камеру проносить ни в коем случае нельзя.

Помедлив секунду и кивнув караульному, он вошел, прикрыл за собой дверь. Огляделся еще раз. Рядом с нордэной валялись несколько конвертов, но вскрыт был только один. В руке женщина сжимала исписанные листы. Заключенная уже не выла, а только тихо то ли всхлипывала, то ли поскуливала. Это мало походило на истерику утонченной аристократки, обнаружившей, что белье в камерах меняют не каждый день, а гусиный паштет на завтрак отменяется. Скорее так мог бы плакать маленький ребенок, не понимающий, за что его ударили.

— Барышня, — негромко позвал Пауль. «Заключенная Ингрейна» как-то не выговаривалось.

Нодэна вздрогнула и подняла голову. Ее светлые глаза под мокрыми рыжими ресницами казались почти бесцветными и словно нарисованными на лице, как у куклы.

— Барышня, — повторил Пауль.

— Барышня?

Женщина не то чтобы вздрогнула, но как будто проснулась. Взгляд, во всяком случае, сделался осмысленным и очень холодным.

— Барышня, — медленно повторила она и замолчала. — Чем могу быть любезна? — после некоторой паузы поинтересовалась нордэна. Наверное, тон получился бы ледяным, если бы не сорванный голос.

— Может, вам чего надобно… заключенная Ингрейна? Вы скажите…

— Пусть те, кто вас сюда прислал, не рассчитывают. Веревки я не попрошу, — вскинулась нордэна. — Справляйтесь сами!

Пауля аж злость взяла. Эти северяне точно вели себя как змеи подколодные. Жалили даже тех, кто к ним с добром пришел.

Сиди перед ним парень — он дал бы в зубы, но это была хоть и тронутая на голову, а все же баба.

«Чтоб тебе, стерва, ни дна ни покрышки!»

Пауль развернулся, чтобы уйти.

— Что, все, больше добрых вестей не будет?

«Ух, язви тебя!»

— А как же письмо от мертвой Кейси? Или, может, Наклза уже тоже со свету сжили? Чего молчите? Думаете, я, когда вошла, не оценила, какой прочный крюк вделан в потолок, а?

— Я тебе, стерва, в отцы гожусь, уважение поимей! Водицы хотел принести, а ты лаешься сразу, что собака цепная. Меня первого вздуют, если ты повесишься, а у меня семеро по лавкам!