От последних слов моё лицо покрывается красными пятнами смущения. Он будет видеть меня полуголой, хоть и до этого Давид говорил, что, если потребуется, он будет меня купать. Будет дотрагиваться до меня своими руками, когда до него ещё никто этого не делал.
Наше уединение прерывают. В палату без стука заходит мужчина в халате — мой лечащий врач. Я ещё больше смущаюсь, понимаю, в какой позе нас застал посторонний человек. Зарываюсь лицом в грудь Полонского, закрываюсь.
— Молодые люди, у вас всё в порядке? — голос врача не злой, хотя после того, что здесь произошло, он мог и накричать, выгнать брата вон, вызвать полицию. От последнего становится вновь страшно, а моё сердце начинает вновь колотиться от страха за дорогого человека.
Хоть и Давид сказал, что он взрослый и ему ничего угрожает, но я всё равно переживаю и боюсь.
— Да, всё хорошо, господин Макарский, — подтверждает брат, сильнее прижимает меня к себе и бережно начинает в успокаивающим жесте гладить меня по спине, как и я его какое-то время назад.
— Хорошо, молодые люди. С мужчиной мы разберёмся, но вы же понимаете…
Давид его перебивает:
— Мы понимаем и заявление напишем и не только по этому случаю.
Резко поднимаю взгляд на брата, не понимая, о чём он говорит. О каком заявлении идёт речь?
Хмурюсь, сверля взглядом лицо Полонского, который не обращает на меня никакого внимания, продолжая разговаривать с моим лечащим врачом. О чём-то разговаривают, а я ничего не слышу, словно в каком-то вакууме после слов этого человека. Если он о заявлении в полицию по поводу аварии и случая здесь, в стенах клиники, то я не хочу ничего этого.
Не хочу проблем. Не хочу и дальше вариться в этой грязи, видеть Ветрова, который испортил мне жизнь, ведь я этого не заслужила. Я не хочу его больше никогда видеть. Даже мимолётно сталкиваться с этим человеком. Но, кажется, брат уже всё за меня решил, и я уже ничего не могу изменить.
Макарский напоминает, что выписка в двенадцать часов, и нам стоит собираться и выходить из палаты. Мы новь остаёмся вдвоём. Между нами тишина. Никто не желает её прерывать. Она не давит, но становится неприятно. Не так, как до этого, когда нам вдвоём в тишине было хорошо. По крайней мере мне точно.
— Я сам во всём разберусь, — нарушает тишину Давид. — Тебе лишь нужно будет написать два заявления. Остальное я сам сделаю. Тебе нечего переживать и накручивать себя, — целует в макушку.
— Давид, я не хочу всего этого.
— Я не хочу никаких споров, Саша! Он по закону ответит за всё, что совершил, — припечатывает.
— Ты не понимаешь…
— Это ты ничего не понимаешь. Чёрт, Саша! Ты понимаешь, что если бы не этот… — на долю секунды замолкает, а потом продолжает. — Ты могла погибнуть! Пускай полиция во всём этом разбирается: почему, как и где та самая машина, которая в вас врезалась.
Вновь замолкает, опускает голову, врезается лбом мне в плечо, тяжело вздыхает.
— Я мог тебя потерять, Саш… — голос хриплый. — Я бы этого не пережил, малышка, — в его голос вновь проникают тёплые нотки, смешиваясь со страхом.
И я действительно чувствую, как сильно он переживал и места себе не находил. Это всё видно по его состоянию: тёмным кругам, бледности, и по боли, затаившейся в глазах, хоть её почти и не заметно, потому что он скрывает это от меня. Не знаю зачем, но это так.
— Я выжила и сейчас я рядом с тобой, — обнимаю его крепче, не желаю отпускать.
— Я тебя не отпущу, — припечатывает и, повернув голову влево, целует в шею, отчего по коже проходит электрический разряд и бегут мурашки.
Тяжело вздыхаю, зарываясь лицом в его шею, с шумом выдыхаю и вновь вдыхаю, чтобы его запах, который ни с чем и никогда не спутаю, проник в мои лёгкие. Чтобы я дышала им. Им одним.
— Нам нужно собираться, — говорит брат и отстраняется от меня.
— Хорошо, но для начала я обработаю твои руки. Там, в тумбочке стоит перекись и вата, можешь подать? — показываю, где находятся нужные предметы.
— Не нужно.
— Нужно, — хмурюсь и смотрю на него твёрдым взглядом. Не только он бывает настырным.
Давид больше ничего не говорит, поворачивает к той самой тумбочке, садится и достаёт перекись и вату. Подаёт мне. Беру в руки, открываю маленькую бутылочку с прозрачной жидкостью, капаю на белоснежную вату, беру бережно руки сводного брата и аккуратно обрабатываю сначала одну, потом другую. Мужчина стоически выдерживает эту процедуру, но пристально рассматривает моё лицо.
Дую на костяшки пальцем, потому как понимаю, как бы он стойко ни держался, всё равно щиплет. Обдуваю содранные костяшки своим дыханием, аккуратно обрабатываю. Неожиданно пальцы Полонского касаются моей пострадавшей щеки, осторожно гладят, касаются, и мне хочется в этот момент заурчать кошкой, прильнуть к его ладони и так остаться навеки.
Потом маленький комок белоснежной мокрой ваты забирает из моих рук брат и уже мне сам обрабатывает щёку, так же обдувая её своим дыханием. А я прикрываю глаза и не дышу, задержав дыхание, впитывая в себя эти секунды, его близость, его всего.
Я словно тону с головой в этом мужчине и не могу никак выплыть, да и хочу ли вообще? Потому что он единственный, из-за кого я дышу, живу, не боясь своего будущего, которое и так всё разбилось, разлетелось вдребезги, и его уже никогда не соберёшь, как бы мне этого ни хотелось.
Давид наклоняется и целует в пострадавшую щёку, а потом отстраняется. Всё происходит так быстро, что я не успеваю понять, что только что случилось. Я подалась было вслед за его губами, чтобы продлить этот миг, задержать его поцелуй, но я останавливаю себя.
Брат, ничего не сказав, встаёт, убирает перекись назад в тумбочку, использованную вату выбрасывает в мусорку и начинает собирать все мои вещи в сумку. Ничего не говорит. Мы всё так же молчим. Не отрывая взгляда от мужчины, слежу за каждым его движением, стараясь ничего не пропустить.
А потом он подходит ко мне с вещами, которые предварительно привёз мне для выписки, и начинает меня переодевать. Я сначала противлюсь, говоря, что сама переоденусь, по крайней мере попытаюсь, но один грозный взгляд Давида, и моё желание спорить улетучивается. Он впервые увидит мне полуобнажённой. Но всё происходит так быстро, что я не понимаю, как такое возможно. Словно он переодевал безмолвную куклу, которой я в принципе и являюсь. Только что с душой, живой, но это ничего не меняет.
Его движения быстрые, чёткие, как будто он делал это часто, отчего вновь в груди царапает плохое чувство. И я злюсь сама на себя, ничего не понимая. Брат не смотрит на моё лицо, сосредоточившись на деле. И я задаюсь вопросом: его не трогает то, что я перед ним полуобнажённая? Я не интересую его как девушка?
Минут через двадцать все вещи собраны. К нам вновь заходит мой лечащий врач. Отдаёт все нужны документы. Желает скорейшего выздоровления, говорит, что к нему на приём через месяц — для контроля моего состояния и понимания, есть ли улучшение. Ох, как же мне этого хочется, но… И уходит. Мы вновь остаёмся с братом одни.
Вещей у меня не так много, поэтому небольшую сумку Давид ставит мне колени, а меня берёт на руки. Я ойкаю и вцепляюсь в него, зажмурив глаза.
— Не бойся, — шепчет мне в макушку. — Я не позволю тебе упасть.
Эта фраза звучит двусмысленно, но я сильнее прижимаюсь к тёплому телу, в объятиях которого мне так хорошо, что не хочется, чтобы это чувство исчезало.
Мы выходим из клиники. Полонский окликает охранника, чтобы тот помог открыть дверь в машину, чтобы аккуратно меня посадить в кресло. Хмурый мужчина помогает, а потом вновь скрывается в здании. Давид аккуратно и бережно сажает меня в кресло возле водителя, убирает с колен сумку, кидая ту на заднее сидение, и пристёгивает меня ремнём безопасности.
Волосы упали на лицо, и мужчина с нежностью убирает прядь за ухо, целует в лоб и закрывает дверь. Обходит машину и садится в водительское кресло, заводит автомобиль, и вдруг у меня внутри расползается страх. Перед глазами проскальзывает тот самый момент, как на нас летит машина. Начинаю тяжело дышать, зажмуриваю глаза от ядовитого страха, впиваюсь пальцами в края кресла. Рот приоткрыт, вся сжимаюсь.