Бунин с удивлением вскинул брови:
— Перечитываете «Вишнёвый сад»? Но я не в силах читать пьесы. Тем более «Вишнёвый сад».
— Но почему же? — изумилась Ксения Васильевна. — Ведь это такое чудо!
— У Чехова, Ксения Васильевна, очень много истинно прекрасного, я причисляю его к самым замечательным русским писателям, но что поделать? Вынужден признаться: пьес его я не люблю.
— Неужели это возможно? — ещё более удивилась Ксения Васильевна.
— Как видите, возможно, — спокойно ответил Бунин. — Когда я читаю его пьесы, мне даже неловко за автора, неприятно вспоминать этого знаменитого Дядю Ваню, доктора Астрова, который всё долбит ни к селу ни к городу что-то о необходимости насаждения лесов, какого-то Гаева, будто бы ужасного аристократа, для изображения аристократизма которого Станиславский всё время с противной изысканностью чистил ногти носовым батистовым платочком, — уж не говорю про помещика с фамилией прямо из Гоголя: Симеонов-Пищик.
Ксения Васильевна онемело смотрела на говорившего Бунина, а он всё более воодушевлялся.
— Видите ли, Ксения Васильевна, я рос как раз в «оскудевшем» дворянском гнезде. Это было глухое стенное поместье, с большим садом, только не вишнёвым, конечно, ибо, вопреки Чехову, нигде не было в России садов сплошь вишнёвых. И совершенно невероятно к тому же, что Лопахин приказал рубить эти доходные деревья с таким глупым нетерпением, не дав их бывшей владелице даже выехать из дому. Всё это очень уж ненатурально: просто автору нужно было, чтобы зрители Художественного театра услыхали стук топоров, воочию увидели гибель дворянской жизни, а Фирсу сказать под занавес: «Человека забыли...» А Гаев? Он просто несносен. Он постоянно бормочет среди разговора с кем-нибудь чепуху, вроде бы играя на бильярде: «Жёлтого в середину... Дуплет в угол...» И неужели вас приводит в восторг Раневская, будто бы помещица и будто бы парижанка; которая то и дело плачет и смеётся: «Какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо... Белый, весь белый сад мой!» Истерики Ани, а рядом — студент Трофимов, в некотором роде «Буревестник». «Вперёд! — восклицает он. — Мы идём неудержимо к яркой звезде, которая горит там, вдали! Вперёд! Не отставайте, друзья!» Милейшая Ксения Васильевна, неужто вы не чувствуете во всём этом фальши?
Бунин, вероятно, был твёрдо уверен в том, что сумел убедить её в своей правоте, но никакие доводы не могли Истребить в душе Ксении Васильевны нежной и трогательной любви к Чехову и к его «Вишнёвому саду». О какой фальши он смеет говорить, когда и в театре, и наедине с книгой она искренне плакала над «Вишнёвым садом», смеялась и снова плакала. Разве способна фальшь высекать искры из сердца человека? Нет, нет, он произносит чудовищные, кощунственные слова, которые нельзя простить и которые приводят, кажется, к тому, что она начинает разочаровываться в этом живом классике. Не зависть ли движет его мыслями?
Ксении Васильевне очень уж хотелось выпалить всё это Бунину, сразиться с ним в горячем споре, но она сдержала себя, посчитав, что не следует обижать гостя. И потому лишь тихо сказала, когда он наконец умолк:
— И всё же, Иван Алексеевич, и весь Чехов, и особенно «Вишнёвый сад» — это моя вечная любовь...
— Моя любовь — тоже, — вдруг улыбнулся Бунин. — И потому я имею право на критику.
— Ксюшу с Чеховым не разлучить и спорить с ней бесполезно, — рассмеялся Деникин. — И потому не лучше ли нам выпить ещё по стопочке водки?
— С величайшим удовольствием! — подхватил Бунин.
Он с особым изяществом взял двумя пальцами ломтик чёрного хлеба, ножом аккуратно намазал на него горчицу и, выпив рюмку водки, с удовольствием закусил.
— Прекрасная закуска, лучше деликатесов! — провозгласил он. — А какой зверский аппетит был у моего отца! — Он снова ударился в воспоминания. — Как-то, уже совсем одетый, чтобы отправиться на охоту, проходил мимо буфета, на котором стоял не початый ещё окорок. И представьте, остановился, отрезал ломоть и, видимо, так был очарован этим окороком, что съел его весь. Да и вообще, аппетиты у помещиков были легендарные: некий помещик Рышков съел в Ельце за ужином девять порций цыплят. А вот Пётр Николаевич Бунин заваривал кофий — о чём вы думаете? — в самоваре!
Воспользовавшись тем, что Ксения Васильевна на время удалилась на кухню, Деникин и Бунин перешли к другим, теперь уже политическим темам. Бунин из чувства такта не хотел говорить о причинах поражения Белого движения и тем более винить в этом поражении Деникина. Но Деникин сам дал ему повод затронуть эту тему.
— Признаюсь, Иван Алексеевич, — разоткровенничался Антон Иванович, — никогда не смогу простить себе, что проиграл битву, от которой зависела судьба России. Но что я мог поделать? Революцию начал народ...
— Нет уж, извольте с вами не согласиться! — возразил Бунин. — Вы повторяете небылицы, рождённые некоторыми интеллигентами. Нет, вовсе не народ начал революцию! Народу было совершенно наплевать на всё, чего хотели интеллигенты, большевики. Они — фанатики, исступлённо верят в мировой пожар. И всего боятся как огня, везде им снятся заговоры. До сих пор трепещут и за свою власть и за свою жизнь. Разве вы не видите? Да вы только вспомните, что они сотворили! Появился у них «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, настоящее умопомешательство.
— Одна надежда, что скоро народ одумается, поймёт, в какую пропасть его ведут, — вставил Деникин.
— Чёрта с два он одумается! — горячо продолжал Бунин. — Десятки, а может, и сотни лет пройдут, пока он одумается! Уж я-то знаю, ох как знаю русского мужика! Как вспомню своё пребывание в этом адском котле, так оторопь берёт: день и ночь в ожидании смерти! Да что там говорить! Одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. — Он помолчал, выпив ещё и доев «бутерброд» с горчицей, проникновенно воззрился на Деникина. — А сколько надежд возлагал я на вас, дорогой вы мой Антон Иванович! Когда вы брали один за другим российские города, одни названия которых приводили мою душу в трепет, — какая чудная музыка пела во мне! А когда мечты не сбылись — всё померкло, я с ужасом обнаружил, что во мне исчезло даже ощущение весны! Зачем, спрашивал я себя, зачем мне теперь весна?! А эти окаянные словоблуды талдычили: «Блок слышит Россию и революцию, как ветер...» Реки крови, море слёз, а они?! А Горький ещё и подпевал: «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой...»!
Произнеся это, Бунин едва не застонал от злости и возмущения.
— Да, русский мужик — это особый мужик, — несколько успокоившись, продолжил Бунин. — Права пословица: посади мужика у порога, а он под образа лезет.
— Сам по себе русский мужик хорош, — заметил Антон Иванович, — но уж если его отравить каким-либо зельем, а пуще того, ядом, — он становится страшен; по бороде Авраам, а по делам Хам.
— Молодец Орлов-Давыдов! Знаете, какую телеграмму прислал он мужикам, разграбившим его имение? «Жгите дом, режьте скот, рубите лес, оставьте только одну берёзку — на розги и ёлку, чтобы было на чём вас вешать».
— Казнями ничего не решишь, — вздохнул Деникин. — Только озлобление вызовешь. Народ сам про себя хорошо сказал: «Из нас, как из дерева, — и дубина и икона». Всё зависит от того, кто это дерево обрабатывает.
— Была Россия! Была! — сокрушённо воскликнул Бунин. — Где она теперь? Что за народ мы, будь он трижды и миллион раз проклят! Вам-то не знать, что, к примеру, в Киеве офицерам прибивали гвоздями погоны! Людоеды! Читал такую газетёнку — «Власть народа». В ней передовая: «Настал грозный час — гибнет Россия и революция. Все на защиту революции, так ещё недавно лучезарно сиявшей миру». Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?! Выходит, народу, революции всё прощается. Прибили к плечам погоны гвоздями — это, видите ли, всего лишь «эксцессы». А у белых, у которых всё отнято, поругано, изнасиловано, убито — родина, матери, отцы, сёстры, — «эксцессов», конечно, быть не должно.