16

Сумка оказалась грузной. В ней что-то скрипело, — наверное, вилок капусты, — звякало, — видимо, бидон — и булькало, — вероятно, бутылка. Ирка жила недалеко, поэтому зашагали пешком. Отягченный Леденцов едва поспевал за ее свободным шагом.

Уже стемнело. Он разговора не начинал, выжидая. Но Ирка молчала. Забеспокоившись об упускаемом времени, Леденцов спросил:

— Ты с кем живешь?

Сильная оплеуха пошатнула его. Он выронил сумку на панель, прислушиваясь к звону в левом ухе, будто трещал там ранний будильник с нескончаемым заводом.

— Я тебе не такая. — Ирка подняла сумку, намереваясь уходить. — А если Шиндорга наплел, то я челку ему выдеру.

— Дура, — в сердцах бросил он. — Я спрашиваю про родителей.

Ирка остановилась. Леденцов поболтал головой, стараясь вытряхнуть звон из уха. Вроде бы погашало. Ирка приблизилась неуверенно, выпячивая губы так заметно, будто хотела чмокнуть его в контуженную голову.

— Желток, не злись…

— Как пойду с тобой, так бываю битым.

Он отобрал сумку, радуясь этому битью: теперь Ирка чувствует свою вину, а виноватый человек душевнее. Брели они медленно: и не спешили никуда, и темный вечер располагал, и громоздкая сумка тормозила.

— Когда был молодым, ты хипповал?

Леденцову показалось, что спросили не его. Кто был молодым? Он? В райотделовских спорах самым частым аргументом противников был его незрелый возраст.

— Нет.

— Битничал?

— Нет.

— Панковал?

— Нет.

— Ну, хоть фанател?

— Чего мне фанатеть, когда я сам занимаюсь спортом.

— Каким?

— Бокс, плавание…

— А я панка. Где бы достать громадную булавку? Знак панков.

— Почему именно булавка, знаешь?

— Нипочему, у панков все просто так.

— Не просто так. Певец Ричард Хелл вошел в раж, разорвал на груди рубаху и дыру заколол булавкой. С тех пор эти дураки панки и носят булавки.

— Только не надо песен! Дураки… За границей их тыщи.

— И опять-таки, знаешь почему? От ненужности, от безвыходности, от безработицы. А ты как-никак на парикмахершу учишься.

Леденцов оглядел Ирку. Вязаная шапочка, джинсы, сапоги, куртка… Стиль «а ля Петрушка».

— И одеваются они не так.

— А как?

— Настоящий панк одевается из мусорного бачка, а на шею вешает цепь из клозета.

Ирка замолчала. Видимо, подобная одежда ей не понравилась.

— Нет, одеваться надо клево.

— Какое противное слово, — буркнул Леденцов.

— Я пришла раз в училище без фирмы… Ко мне никто и не подошел. А как выпелюсь, так я и хорошая, я и умная. И губ моих не замечают.

Леденцов начал беспокоиться. Они уже прошли квартал, остался еще один, а разговор не шел. Всякие пустяки вроде одежды да панков. Ему хотелось задеть Ирку чем-то важным для нее, да так задеть, чтобы она дала очередную затрещину. А вдруг для нее эти панки, с их дурацкой булавкой, и есть важное?

— Отдохнуть бы, — запыхтел он нарочно, увидев что-то среднее между сквером и парком.

Они сели на скамейку. Это был кусок хвойного леса, разумно оставленного зеленым островом. Деревья проредили, просеку засыпали светлым гравием и поставили редкие фонари. Народ тут почти не бывал, потому что парк не проходной, фонари горят через один, а старые ели топорщатся черно и угрюмо.

— Так с кем ты живешь-то?

— С мамахой.

— Отца нет?

— Его и не было никогда.

— Мамаха-то хорошая?

— Хорошая, когда вденет.

— Что вденет?

— Семьсотграммовик портвейнчика.

— Пьет?

— Не каждый день.

Мысли Леденцова метались. Конечно, сейчас вот можно поговорить о зле пьянства. Да ведь Ирка не пьяница, а прикладывается к бутылке за компанию. Тогда надо говорить о бездельном времяпрепровождении. Но оно от пустоты жизни. Значит, говорить о труде. Но сперва бы надо объяснить, что он значит в судьбе человека. Тогда о смысле жизни. С шестнадцатилетней шатровой девчонкой, воровкой и хулиганкой, у которой пьет мать и не было отца?..

— Книжки любишь? — спросил он так неуверенно, что Ирка даже не поняла.

— Учебники?

— Нет, художественные.

— Зачем?

— Интересно…

— Лучше в киношку сбегать.

— А в музеи ходишь?

— Учительница водила.

— Классическую музыку как?

— Симфонии, что ли?

— В том числе и оперы…

Скамейка вздрогнула от Иркиного подскока. Леденцов отпрянул непроизвольно. Коли была оплеуха за вопрос о родителях, то почему ей не быть за симфоническую музыку? Но ее губы приблизились:

— Только не надо песен! Умников развелось, делают вид… Ах, классическая музыка, ах! Если играют «жу-жу-жу», то это якобы радость природы. Если скрипка заныла «лю-лю-лю», то это пришло томленье души. А если барабан бухает, то якобы судьба стучится в форточку. А вот дирижер зачем?

Леденцов толком этого не знал; оркестр мог играть и без дирижера — сам видел. Капитан Петельников, который намеревался приобщить подчиненного к серьезной музыке, говорил ему через день: «Люби что хочешь, но знай все». Леденцов же предпочитал хорошие эстрадные ансамбли и оригинальных солистов. И слова Ирки ему понравились, хотя в этом он не признался бы и самому себе. Есть люди, — например, товарищ капитан, — которые из музыкального вкуса выводят философию. Обожаешь Моцарта — дай твою руку, предпочитаешь ВИА — ты лоботряс. Как там: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей»?

— Начальники везде нужны, — объяснил он суть дирижирования.

Они замолчали. Леденцов поежился. От холодка, от осени, от своего бессилия. Может быть, от елей, стоявших за их спинами. Тихо, ни ветерка, а они качают лапами и шумят, как сговариваются. С шелеста веток мысль Леденцова почему-то перескочила на Шатер, на то время, когда он с отличником горбился перед ней на коленях. Вот: тогда полы ее синтетической куртки тоже угрожающе шуршали, как эти темные елки. Когда он назвал ее дамой…

И Леденцов вспомнил Иркино лицо, освещенное радостным изумлением. С женщинами надо говорить о любви — даже с шестнадцатилетними. А может быть, прежде всего с ними. Он покашлял, будто приступал к докладу. С чего начать — с Джульетты, с какого-нибудь фильма, с жизненного примера или выдать случай из уголовной практики? Не придумав, спросил просто:

— Ты влюблялась?

— Ля-ля-ля — три рубля, — сказала Ирка про любовь.

— Значит, в этом вопросе не волокешь.

— Я тебе этот вопрос проглочу и выплюну.

— Не веришь в любовь?

— В нашем доме тетка живет, Ныркова. Влюбился в нее один мужик, от жены ушел. Со своей периной.

— Как со своей периной?

— Набитой ценным пухом, гагачьим, что ли. Спит на этой перине с новой женой, а ему тошно, потому что кошками скребет. Проснется он…

— Скребет на душе? — уточнил Леденцов, привыкший к ясности.

— Скребет за бока. Прямо цапается. Распорол перину, а в пуху четыре куриных лапы. Выбросил их, да все равно пришлось к первой жене вернуться. Любовь, да? При помощи курей.

— Ничего не понял, — признался Леденцов.

— Если хочешь присушить мужика, зашей ему в матрац птичью лапу. И тому хана.

Леденцову захотелось посмеяться, сказать, что этот пример не про любовь, а про глупость, заодно обрушиться на суеверие. Но он боялся спугнуть начавшийся разговор, поэтому поддакнул:

— Конечно, что за жизнь, если ночью коготь впивается…

— А вот один спортсмен по метанию охмурил артистку. Из-за жилплощади. Ей восемь десятков, ему двадцать пять. Она даже в ЗАГС не смогла пришлепать по состоянию здоровья, к ней брачеватели на квартиру прикатили. Он потом ее во двор на катафалке, нет — на каталке или на качалке возил. Любовь, да?

— Нет, не любовь, — отрезал Леденцов, чтобы пресечь поток глупых примеров.

Но Ирку прорвало.

— Моя подружка Динка, а вообще-то Евдокия, два месяца ходила с гусячьим типом…

— С каким?

— На гуся похожим. А потом взял и накрылся. Нету. Дунька, то есть Динка, отловила его и с ножом к горлу: чего, мол, не ходишь. Из-за кошек, говорит. У них была кошка, да соседка на месяц свою подбросила. Любовь, да? А студент и студентка, чтобы не катить на картошку, придумали подать заявление во Дворец бракосочетания. Регистрироваться, конечно бы, не пошли. А срок подошел — и расписались. Любовь, да? А у мамахи на работе Сорокин есть. Знаешь, почему он женился? Встретил девицу по фамилии Сорочкина. Сорокин и Сорочкина, вроде как два сапога пара. Любовь, да? А еще…