— В душу я верю материалистическую, как социальный опыт человечества.
— Капитан Петельников говорит, что весь опыт хранится в интеллекте.
— Весь опыт интеллектом не измерить. Душа старше, чем интеллект.
— Как речет Бледный, сплошной туман.
— Боря, душа — это доброта.
— По-твоему выходит, что доброта зависит от социального опыта?
— Война это подтвердила. В послевоенные годы настрадавшиеся люди стали добрее.
Вчера бы эти слова Леденцов слушал иначе: мотал бы на ус, взвешивал и прикидывал. Если добро есть социальный опыт, то людей можно сделать добрыми, подзагрузив их этим опытом; вчера бы мамины слова обдали его радостью, потому что и он к этому пришел самостоятельно, когда говорил капитану о загрузке ребят заботой и работой. Но сейчас все это тронуло лишь край сознания: перед глазами стояла приготовленная к смерти Ирка, дремучий сундук, ее слезы, потом ее радость…
На улице потемнело. Они пили чай, не зажигая света. Черные стекла окна льдисто блестели от чужих огней. Вечерний шум города лишь оттенял их кухонное одиночество. От этого разговора, от запаха чая и сумрачного уюта Людмила Николаевна заговорила другим, чуть ослабшим голосом:
— В человеке, во мне есть мысли, воля, чувства… Но и еще что-то неуловимое, непонятное, мною неосиленное. Вдруг замрет сердце, перехватит дыхание и навернутся слезы… Сегодня маленький кленовый листочек слетел с крыши и прилип к моей щеке, как ребенок прильнул. И я заплакала. Почему? Или это плакала душа?
Так она никогда не открывалась. И леденцовская душа тоже чуть было не заплакала от пронзившей и обидной мысли: бегает по Шатрам, заботится о шпане, хлопочет об Ирке, а родная мать плачет от кленового листочка. Он знал, откуда ее слезы: из-за него из-за шалопая, ибо рыж был тот листок, как его башка.
— Мама, я никогда не спрашивал… Почему ты вторично не вышла замуж?
Она помолчала. Леденцов ждал, не надеясь на скорый ответ. Заговорила Людмила Николаевна так медленно и осторожно, словно не верила собственным словам:
— Не знаю: поймешь ли?..
— Моя работа — понимать.
— Многие мужчины нравились, не скрою. Когда тебе было лет пятнадцать, я увлекалась нашим завлабом. Очень был умный и способный ученый. Одно время мне сильно нравился мой коллега Унесихин, человек редкой работоспособности и силы воли. Полярник за мной ухаживал, который весь мир объехал… Я долго не понимала, почему отвергаю этих достойных людей. Но все-таки догадалась: они были довольны собой и своей судьбой.
— По-моему, это неплохо.
— Я не могла их полюбить.
— Разве любят только недовольных?
— Я их не жалела…
Леденцов помолчал, найдя в ее словах явную нелепицу. Кому неизвестен почти афоризм о том, что жалость унижает? Умных и сильных разве жалеют? Например, капитан Петельников. Выходит, его и полюбить нельзя?
— Боря, любовь начинается не с красоты, не с фигуры, не с глаз и не с улыбок, а с мимолетной жалости. Кстати, народ это давно подметил.
— По-твоему, любовь — это жалость?
— Нет. Жалость бывает и без любви, но любви без жалости не бывает.
— Чепуха… — начал было Леденцов и осекся.
Ведь он только что жалел маму из-за того сиротливого кленового листочка, доведшего ее до слез; родную мать только и возможно любить жалостью и через жалость. Но если любовь жива жалостью, то самую смертельную жалость он испытал на чердаке…
— Мама, я женюсь.
30
Листья облетели все до единого. И Шатра не стало — лишь тощий деревянный скелет, прикрытый голыми прутьями. Нет, Шатер был, потому что три фигуры сидели там, видимые со всех сторон. Леденцов взял Ирку под руку и вошел в него, если только можно войти в почти ничем не ограниченное пространство.
Грэг разгадывал кроссворд. Шиндорга носком ботинка колупал остывшую осеннюю землю. Бледный прислушивался к скрипучему трению прутьев о шатровую горбылину. Но по горячим их лицам и любопытствующим взглядам Леденцов догадался, что говорили они о его женитьбе.
— Почему-то от слова «джин» осталась клеточка, — удивился Грэг.
— Смотря какой, их два, — объяснил Леденцов.
— Который живет в бутылке…
— Оба живут в бутылке.
— Который злой дух…
— Оба злых духа.
— Кто же тогда джин? — запутался Грэг.
— Мужик в джинсах, — лениво вставил Бледный.
— Волшебник — джинн — пишется с двумя «н», а спиртной напиток — джин — с одним, — объяснил Леденцов.
Холодный осенний ветер свободно продувал незащищенный Шатер. Все поежились. Но Леденцову казалось, что мерзнут они не от холода, а от какой-то неуверенности. Он долго и внимательно оглядел каждого, сравнивая сегодняшних ребят со своим первым впечатлением, своим первым приходом в Шатер. Те же самые люди, если брать каждого в отдельности. А все вместе…
Сидят и не знают, зачем сошлись и что делать, но они и прежде маялись бездельем, часами водили по кругу пачку сигарет, разглядывая ее так и этак. Сейчас не курят и не пьют, но они и раньше не всегда пили, занимаясь иными пустяками; да и открытость Шатра теперь мешает. Не разговаривают, сидят бирюками, но и прежде, бывало, любили помолчать, например с похмелья…
Все так, но тогда они молчали вместе — теперь же молчали каждый сам по себе. Вроде горошин. Леденцов вспомнил, как он рассыпал по кухне зеленый горошек. Его была целая пол-литровая банка. Тяжелая, плотная и дружная масса. Рассыпавшись, она пропала — на полу кое-где лежали одинокие горошины. А в Шатре листья вот облетели.
Леденцов ясно видел, что ребята сидели как одинокие горошины. Теперь перед ним была не толпа, повязанная темной силой и живущая единым общим инстинктом; теперь они не подпитывались друг от друга дурной энергией, не понижали друг другу интеллекта и не подталкивали друг друга к стадной морали. Но почему? Элементарно, как в букваре…
Ирка думает о нем, о Леденцове, о субботней встрече с его мамой, о замужестве; да и о своей мамахе думает. Грэг весь в «Плазме» (между прочим, плазма — это ионизированный газ), где ему поднавалили работы, условий и заданий. Бледный погружен в себя — то ли в сомнения, то ли в ожидание. Лишь Шиндорга не меняется, как и не отрастает его косая челка.
Их телячий табунчик безмозгло затоптался на месте, потому что ребята стали самими собой. Верно говорит капитан: индивидуальность людей укрепляет коллектив, но губит толпу.
— Потрепались — пора и за дело, — сказал вдруг Шиндорга.
Никто ему не ответил. И Леденцов догадался, что сказано это для них с Иркой.
— Какое дело?
— Операция «Отцы и дети».
За работой в уголовном розыске, за шатровыми передрягами, за неожиданной женитьбой Леденцов про эту операцию забыл.
— Артистин папаша в командировку смотался, — добавил Шиндорга. — А мать в больнице.
— Ну и что? — спросил Леденцов, зная, что разговор предстоит вести ему, как самому неосведомленному.
— У папаши в столе лежит пара тыщ.
— Ну и что? — повторил Леденцов, все-таки не понимая, а скорее, еще не веря своей догадке.
— Наколем, — усмехнулся Шиндорга.
— Это же кража…
— Ага.
Неужели он ошибся? Никакой индивидуальности? Стадо замычало и поскакало за первым подвернувшимся козлом, то есть вожаком? Леденцов посмотрел на всех жадно… Грэг не отрывался от журнала, умещая буквы по клеточкам; Бледный разглядывал озябшие прутики, точно считал их; по губам Ирки бродила какая-то далекая, не имеющая никакого отношения к Шатру улыбка. Леденцов не ошибся: вместе ребятам не мычалось. Тогда что — инерция?
— Отец может подумать на Григория, — угрюмо предостерег Леденцов.
— Мы дверь взломаем, «наследим». Инсценируем. А хоть и подумает? На родного сына в милицию не заявит.
— И зачем эти деньги?
— Вопросик на засыпку, да? Зачем «бабки»… Все продумано, Желток. Катим всей кодлой на юг. Сечешь? Бархатный сезон, волны, шашлыки, сухонькое… Хай лайф!