– Как свяжусь с госпиталем, сразу выеду, – сказал Норман Спинек. И добавил: – Ничего не трогай, Элиас.

Элиас тяжело опустился на стул возле письменного стола, пошарил неловко у себя в кармане и достал клочок бумаги, на котором был записан манхэттенский номер телефона Дугласа Эндрюса. Он набрал его и, как только раздались гудки, собрался с духом, чтобы сообщить молодому человеку страшную новость.

Максим плыл в пространстве… в огромном белом беспредельном Ничто.

Ему хотелось открыть глаза, но сил не было. Казалось, они запечатаны на веки вечные.

Где он находился?

Он этого не знал. Да едва ли это волновало его. Его тело, еще некоторое время назад ловкое и невесомое, сейчас казалось налито свинцом.

Постепенно он стал слышать голоса. Мужской голос, чистый, гулкий голос, которого он никогда не слыхал прежде. Он различал слова – говорили что-то о переливании крови, о пуле, застрявшей рядом с сердцем. Потом Максим услышал, как говорила женщина. Ее голос заполнял собой пространство, был легким, музыкальным. Ему показалось, что он знает его, но он не узнавал, чей это голос.

– Он умрет, доктор Моррисон? – спрашивала женщина.

– Мы делаем все для его спасения, – отвечал мужчина. Он был очень строг. – Большая потеря крови, и я уже говорил, что операция по удалению пули была очень сложная, почти ювелирная работа. Его состояние очень серьезное, я не намерен вводить вас в заблуждение.

– Но надежда ведь есть, правда? – допытывалась женщина.

Доктор ответил не сразу. Помедлил, затем произнес:

– К счастью, Максимилиан здоровый человек, очень сильный. Это важный фактор. И занимаются им здесь лучшие руки, какие только есть в «Маунт-Синай». Ему обеспечено максимальное внимание и наилучший уход, и днем и ночью он под монитором.

Нечеловеческим усилием Максиму удалось приоткрыть глаза. Он замигал, приноровился к свету, поводил зрачками туда-сюда, пытаясь оглядеться и запечатляя обстановку.

Он увидел мужчину в белом халате. Должно быть, доктор.

Через некоторое время он осознал, кто были другие лица, стоявшие возле его кровати.

Женщины.

Они стояли полукругом. Вполне осознанно он видел пять пар женских глаз, устремленных на него, напряженно следящих, ждущих. Его мать. Его первая жена. Его третья жена. Его любовница. Его дочь Аликс.

Все женщины его жизни собрались здесь, у его одра.

Он закрыл глаза. Он не хотел их видеть, не хотел знать их и иметь с ними дело.

Все ощущения и мысли вдруг вернулись к нему. Он вспомнил, как ехал в Лонг-Айленд во взятом напрокат «ягуаре», как входил в коттедж в Ист-Хемптоне, как застиг врасплох грабителя. Потом незнакомец выхватил револьвер и выстрелил. Что было дальше, он вспомнить не мог.

Доктор в палате только что упомянул «Маунт-Синай». Стало быть, его перевезли в Нью-Йорк. Как долго он здесь пробыл? Об этом он не имел представления.

Интересно, он что – собрался умирать? Нет, умирать он не хотел. Он хотел жить.

Тедди. Где была Тедди?

Максим попробовал вновь открыть глаза, но для этого требовалось слишком большое усилие.

Он хотел Тедди. Она могла бы спасти его. Она всегда его спасала. Однажды, очень давно, она сказала, что у него, как у кошки, – девять жизней.

Сколько жизней из своих девяти он уже прожил?

Он не может умереть сейчас. Он должен жить. У него столько дел. Так много всего предстояло исправить.

Максим сделал попытку заговорить, но слова не пожелали покинуть его уста.

Тедди. О, Тедди, где ты? Помоги… помоги… мне!

Он опять ощутил, как отплывает обратно в белые просторы Ничто, в этот великий беспредельный космос, в объятиях которого он уже побывал. Он сражался не поддаваясь, но он был слишком слаб, и Ничто поглотило его и поволокло в своих объятиях.

ЧАСТЬ 2

УРСУЛА

БЕРЛИН, 1938

Не убоишься ужасов в ночи, стрелы,

летящей днем, язвы, ходящей во мраке,

заразы, опустошающей в полдень.

Падут подле тебя тысяча и десять тысяч,

одесную тебя; но к тебе не приблизится.

Псалом 90; 5, 6, 7

6

В спальне перед высоким ампирным зеркалом на ножках внимательно рассматривала свое отражение женщина, купившая в Париже платье от Жана Пату, ее любимого портного. Она медленно поворачивалась, изучая свой наряд, который она надевала лишь однажды со дня покупки. Она отметила, что платье по-прежнему уникально по стилю и элегантности, равно как и остальные изделия Пату, обладательницей которых она являлась.

Сегодня вечером ей хотелось одеться просто, и потому она остановила свой выбор именно на этом, прямом, до полу ниспадавшем гибкими, живыми струями туалете. Длинные рукава, облегающий лиф, шея закрыта, а сзади – напуск, наподобие пелерины. Сшито оно было из матового крепа и скроено великолепно; оно имело вид, приковывало внимание. Цвет приближался к фиолетовому, его называли «синий Пату» – живой, насыщенный тон идеально подходил к нордическому типу этой женщины. Блестящие золотистые волосы, кремовая кожа, серо-голубые с поволокой глаза, излучавшие свет под бахромой густых светлых ресниц. Она была среднего роста, но благодаря стройной фигуре и длинным, как у жеребенка, ногам казалась выше. Ступни и щиколотки были изящны, хорошей формы, руки аристократические, с красивыми длинными пальцами. Женщина демонстрировала сочетание физических достоинств, умения носить одежду и прирожденного вкуса, что придавало неповторимую элегантность ее внешности. Одним словом, она была воплощением женственности, породы и благородства. Звали ее Урсула Вестхейм. Ей было тридцать четыре года.

Туалетом она осталась довольна. Он вполне подходил для приема и ужина в британском посольстве, куда ей предстояло пойти сегодня вечером, и соответствовал ее уравновешенному характеру, эмоциональной сдержанности. Она медленно направилась к туалетному столику, но остановилась у белого мраморного камина погреть руки; за решеткой пылало огромное полено, согревая воздух в комнате в холодный зимний вечер.

Она задумалась, снова ушла в себя, погрузившись в сумятицу переполнявших ее мыслей, что в последнее время стало для нее обычным состоянием. Она была от природы склонна заниматься самоанализом, это ее свойство все усиливалось с возрастом и особенно заметно стало проявляться в прошлом году. Урсуле приходилось постоянно следить за собой, в особенности во время светских церемоний, так как у нее вошло в привычку незаметно «уплывать» на ладье своих раздумий в дали, ведомые только ей одной, забывая при этом об окружающих. Зигмунд, ее муж, старался ее понимать и был бесконечно терпелив и мягок с нею. Тем не менее ей было известно, что его семья – в частности, мать и его сестрица Хеди – считали ее чужой и замкнутой. Тут она была бессильна что-либо изменить.

Возникавшие мысли не обретали законченной формы, поселяясь в ее мозгу в виде каких-то монстров, всегда присутствовавших и будораживших ее.

Она так и жила с этой раздражающей тревогой и беспокойством, и казалось, ее никогда не покинет это неотступное свойство. Более того, она нигде не чувствовала себя в безопасности, разве что дома. Дом был ее единственным надежным прибежищем, крепостью, ограждавшей от мерзостей мира, оплотом, неприступным бастионом. Бывали моменты, когда она буквально не могла заставить себя выйти на улицу, тем более что на деле мало что привлекало ее за пределами этих стен.

Берлина, в котором она родилась и выросла, больше не существовало. Он превратился в город страха, грубого насилия и преступной жестокости, мерзких ползучих слухов, измены, предательства. Гестапо, тайная полиция, уличная слежка; в пивных, кафе, куда ни посмотри – повсюду леденящие душу физиономии эсэсовцев и гнусные банды гитлеровских головорезов, нелепо позирующих в своих опереточных униформах на потеху всему миру, который обожает, когда солдатики играют в войну. Однако игры этих солдафонов были опасными, смертельно опасными, и играли они с дьявольским самозабвением.