– Нет. Почему ты спрашиваешь меня об этом, голубчик?

– Ты стала какая-то смешная; будто хочешь заплакать.

– Да нет, голубчик, все хорошо, – заверила она внука с мимолетной улыбкой, вдруг заметив озабоченность в детских глазах. Она раскрыла свою вечернюю бисерную сумочку, достала из нее что-то завернутое в серебряную бумагу и дала ему. – На, Максим, это твои карманные деньги на пятницу.

– Спасибо, бабушка, большое спасибо.

Он развернул серебряную бумажку – глазки его вспыхнули от радости. Четыре марки. И его баба теперь всякий раз давала ему по четыре. В прошлом году он получал по три. В будущем она будет давать по пять. Она ему уже пообещала. По одной марке за каждый год его жизни со дня рождения. Он наклонился к ней, поцеловал в щеку и счастливо улыбнулся, опустил деньги в карман и побренчал ими, довольный их звоном.

Открылась дверь, Максим обернулся и увидел стоявшего в дверях отца. Он подлетел к нему со счастливым воплем:

– Папа! Папа!

Отец взял его под мышки, подбросил в воздух, поймал, расцеловал и, держа сынишку на руках, прошел на середину комнаты.

– Добрый вечер, мать, – сказал Зигмунд.

– Добрый вечер, Зиги, – отозвалась она на приветствие, устремив вверх на сына ясный взгляд таких же синих, как у него, глаз. Он был ее младший сын, третий по счету. Оба его старших брата погибли более двадцати лет назад в окопах на Сомме в мировую войну. Двух сыновей пожертвовала она Фатерланду.

Зигмунд посадил Максима на диван и подошел к матери, чтобы поцеловать ее перед тем, как устроиться рядом с сынишкой.

– Как я понял из слов Урсулы, – заговорил он, – Хеди сегодня вечером к нам не приедет, ей нездоровится. Надеюсь, ничего серьезного? – Его темная бровь приподнялась.

– Она немного простыла, Зиги, только и всего, – вздохнула фрау Вестхейм. – В последнее время у Хеди постоянно что-то не славу Богу. Я уверена, что девочка чувствовала бы себя лучше, живи она в более теплом климате.

– Мы бы все не прочь, – проворчал Зигмунд и продолжал: – Она стала неважно выглядеть с тех пор, как отказала Паулю.

– Да, это верно, – согласилась фрау Вестхейм и вперила отсутствующий взгляд в огонь камина.

Наблюдая за ней, Максим думал, отчего баба такая грустная? Он взглянул на отца, на своего замечательного, обожаемого папу, и улыбнулся ему.

Зигмунд посмотрел на сияющее личико и улыбнулся в ответ.

– Ты помнишь, – обратился он к сыну, – что я тебе сказал в прошлую пятницу вечером? Когда говорил тебе про принципы, которые, мне хотелось, чтобы у тебя были, когда ты вырастешь, станешь большим мальчиком, когда станешь мужчиной?

– Да, папа. Ты сказал, что настоящий мужчина никогда не говорит неправду.

– Правильно, Максим, но сейчас, боюсь, я вынужден внести коррективы в это правило.

– Ага. – Максим был удивлен. Он не был уверен, что понимает смысл слова «корректив», но ему не хотелось в этом признаться, и потому он промолчал.

– По-моему, тебе непонятно, что такое «коррективы», я прав? – предположил Зигмунд, словно прочитав мысли сына.

– Да.

Зигмунд ласково взял руку ребенка в свою.

– Так я и думал. Это означает поправку или замену. Я хочу исправить то, что сказал тебе на прошлой неделе, изменить мое мнение… Я считаю, что настоящему мужчине вполне прилично говорить неправду в том случае, если это вопрос жизни и смерти… если это спасет ему жизнь. Или жизни других людей, разумеется.

Максим кивнул.

– Ты меня понимаешь?

– Наверное, понимаю, папа.

– Очень хорошо, Максим. Ты умница, я это знаю, и ты быстро все запоминаешь. А теперь хочу сказать тебе кое-что еще: настоящий мужчина должен быть храбрым, честным и благородным, если ему суждено стать великой личностью. Я хочу, чтобы ты, подрастая, помнил об этом.

– Да, папа, я запомню.

– У твоих дядьев Генриха и Петера, – пустилась в воспоминания бабушка, – храбрости было… они были очень смелыми… в мировую войну они пошли сражаться за свою страну, и им не было страшно. Вот что такое храбрость.

– Мои мертвые дяди были смелыми, – повторил Максим, посерьезнев.

– Да, такими они были, твои мертвые дяди, – подтвердила бабушка. – И оба твои деда были честными людьми, потому что никогда не бывали жестокими или грубыми, несправедливыми или бессовестными…

– Ужин готов, зову всех, – объявила Урсула, появившись в дверях. – Марта ждет, готова подавать на стол.

– Сию минуту идем, дорогая моя, – отозвался Зигмунд, сразу же встав. – Теперь, Максим, беги к маме, и ступайте с нею в столовую. Мы идем вслед за вами. – Он снял мальчика с дивана и поставил на пол, затем сунул руку в карман и достал листок бумаги. – Вот, держи Максим. Я написал для тебя новые слова и приписал их значения.

Максим взял листок и положил в карман. На протяжении последних недель он хранил все бумажки, которые давал ему отец.

– Спасибо, папа. Я буду помнить.

Зигмунд смотрел на мальчика, восхищенный его красотой и сообразительностью. По уму и развитию сын действительно был незаурядным для своего возраста ребенком. Он погладил малыша по светлой головке, затем помог матери подняться со стула и не спеша направился с ней к выходу.

Максим подбежал к стоявшей в дверях Урсуле. Она взяла сынишку за руку, они вместе прошли по мраморному холлу и направились в столовую.

– О чем, детка, тебе сегодня рассказывал папа?

– Он сказал, что, когда я вырасту, я должен быть храбрым, честным и благородным.

На что Урсула вполголоса сказала:

– В таком случае, ты будешь в точности таким, как твой папа.

Максим крепко зажмурил глаза и слушал, как мама благословляла свечи Субботы.

– Барух ата Адонай, – медленно начала она своим ясным и четким голосом, который ему всегда так нравилось слушать, в особенности когда она говорила по-еврейски. Слова у нее звучали, как музыка.

– Ами-инь, – пропел он, присоединяясь к остальным, когда она закончила чтение. И только тогда открыл глаза.

Все чинно сели за большой стол, накрытый белоснежной скатертью, с серебряным канделябром и хрустальными рюмками, искрившимися в трепетном свете свечей. Во главе стола сидел папа, напротив в другом конце стола – мама, а они с Теодорой сели напротив бабушки.

Теперь была очередь отца исполнить ритуал.

Он благословил красное вино в серебряной чашечке и прочел по-еврейски киддиш,[6] затем произнес шепотом другие благословения, на сей раз над халой, двумя ломтями витого хлеба в серебряной корзинке под вышитой льняной салфеткой.

Когда с благословением было покончено, его отец поднял салфетку, провел церемонию преломления хлеба и передал его по кругу сидевшим за столом. После чего Марте наконец было дозволено подавать еду, которую фрау Мюллер готовила весь день в большой кухне. По пятницам ужин всегда подавала Марта, потому что дворецкий Вальтер бывал вечером свободен и ходил навещать свою дочь и ее детей. Максим знал немало о внуках дворецкого. Вальтер рассказывал ему много всякой всячины, когда Максим украдкой приходил на кухню в день выпечки. Вальтер усаживал его на разделочный стол фрау Мюллер и давал ему берлинский блинчик, сочившийся желе, и стакан молока, и беседовал с ним, и, если никто не смотрел, то подсовывал ему еще и пончик с джемом. Но фрау Мюллер почему-то замечала все. «Ты портишь ребенка», – говорила она Вальтеру, который, к счастью, никогда не обращал на нее внимания. Вальтер и Максим были очень большими друзьями.

Максим сполз на стуле в ожидании.

Сколько он себя помнил, все происходило по раз и навсегда заведенному порядку. «Субботний обряд для всех нас очень важен и должен строго соблюдаться», – часто говорила мама. Он любил обряды и всегда ждал их. В них как-никак было что-то особенное.

Вечер пятницы был для него самый любимый, притом по многим причинам. Прежде всего потому, что им с Теодорой разрешалось ужинать вместе с мамой и папой в большой столовой, а не в детской в обществе друг друга, как это обычно бывало, за исключением выходного дня Тедди. Во-вторых, потому что он бывал вместе с Мутти, папой, Тедди и бабушкой – с этими четырьмя людьми, самыми любимыми в целом огромном мире. И еще потому, что его допоздна не укладывали спать и на ужин подавали его любимые кушанья. Сперва куриный бульон, потом жареного цыпленка, золотистого, хрустящего снаружи и сочного внутри, или жареное мясо, или же тушеного карпа, а еще бывали картофельные оладьи с яблочным соусом или сладкая тертая морковка и картофельные клецки. А на десерт всегда бывало что-нибудь замечательное, вроде яблочного штруделя, который прямо-таки таял во рту.

вернуться

6

Иудейская молитва.