Наверное, если бы Роман умел делать что-то еще, он совсем бы перестал прикасаться к краскам, но необходимость обеспечивать себя и некоторая незавершенность, таящаяся в глубине размышлений о самом себе, заставляли его время от времени вновь брать этюдник и выходить из дома.

Сейчас Роман старался выкинуть из головы и Палыча, и крыс, и этих трех бабок, напомнивших ему распавшийся остов трехголового змея, и думать о том, что он должен сегодня попытаться сделать. Ему хотелось спуститься к самой воде. Найти место, где берег становится пологим и плоским, как бы выравниваясь с рекой. Лечь на траву. Увидеть быструю воду с самого уровня земли. Чтобы травины стояли до неба. Чтобы пахло землей, песком. Чтобы сквозь лес травы просвечивала вода, не теряя ощутимой скорости. И чтобы все это не смешивалось и не распадалось, а затягивало в себя.

Оставив позади грязные хозяйственные постройки селян, огороды и помойки, сползающие к заливным лугам, Роман спустился с обрыва, нашел тропинку, пересекающую совхозное капустное поле, и вскоре вышел к воде. День стоял будний, народу на берегу с утра не наблюдалось, но ветер отыскивал в траве и выкатывал на прибрежный песок пластиковые стаканчики, полиэтиленовые пакеты и другой мусор, поэтому Роман не остановился, а пошел вдоль реки. Миновал с полкилометра песчаного пляжа, продрался сквозь заросли ивняка и крапивы и вышел на небольшой прибрежный лужок. Ока здесь сужалась. У противоположного берега болтался на течении бакен. Несколько коров стояли передними ногами в воде, бессмысленно озирая реку, бакен, берег, на котором остановился Роман, самого Романа и еще что-то ведомое только коровам. Роман сбросил с плеча этюдник, стянул с головы выгоревшую бейсболку и лег на траву. Точно так, как ему хотелось. Земля приблизилась, или он сам словно уменьшился. Слышался шелест ветра. Сквозь высокие стебли синело небо. Только воды не было видно. Следовало проползти еще метр или два к реке. Роман шевельнулся, но сладкая истома схватила за размятые дорогой ноги, сон навалился на веки и поволок в солнечный сумрак, вращая и поглаживая по щеке…

– Замечательно! Замечательно! – услышал он перемежающие заунывное бормотание восклицания. В десяти шагах выше по течению стоял почти по пояс в реке Палыч и словно чертил что-то на воде, зябко поводя растопыренными руками. Коричневый костюм и прочие предметы его туалета лежали тут же, аккуратно сложенные и придавленные к траве ботинками и пластмассовой бутылью дешевого пива. На самом Палыче остались только трусы, закатанные почти до рыхлого округлого живота, и лист лопуха, прилепленный ко лбу, заканчивающемуся где-то далеко за затылком.

Роман поднял глаза к солнцу и понял, что проспал никак не меньше трех или четырех часов. На клонящееся к западу светило начинали накатывать облака. Коровы на противоположном берегу исчезли, а с оставшегося за ивняком пляжа доносились веселые крики купающихся.

– Вы уж извините меня, – обернулся Палыч и помахал Роману рукой, роняя с ладони на себя капли воды и вздрагивая. – Извините, если разбудил. Но не сдержался, знаете ли. Здесь особенно хорошо. Я бы и сам с удовольствием вот так бы на травке… Не получается. Селянки ждут помощи, сочувствия, совета. Приходится в меру сил содействовать, но не прийти сюда не могу. Место уединенное, мне своей фигурой, знаете ли, не стоит оскорблять эстетические чувства пляжных отдыхающих. Там девушки. Девушки здесь замечательные! Вы не находите? – Палыч метнул в сторону Романа неожиданно быстрый взгляд, но не в глаза, а на стоптанные кроссовки и, отвернувшись, словно и не рассчитывал на ответ, наклонился, умыл лицо, пробормотал что-то почти неразборчивое, присел в воду и поплыл «по-собачьи», булькая и судорожно вытягивая шею.

– Девушки здесь замечательные! – почему-то вслух повторил Роман, поднялся и стал раскладывать этюдник, зло размышляя, с чего это он должен уклоняться от разговоров, встреч, взглядов с несимпатичным соседом. Пускай сосед и уклоняется, а он будет работать несмотря ни на что. Роман приладил к этюднику небольшой холст, взял в руки кисть и остановился. Он вдруг вспомнил лес травы с просветом на синее небо, и ему стало плохо. Ненависть к этому вторгшемуся в его мир и теперь фыркающему на быстрине существу скрутила такой болью, что он присел перед этюдником, обхватил себя за бока и стал покачиваться из стороны в сторону. В глазах потемнело.

Роман боялся этого состояния. В такие минуты он почти переставал себя контролировать. Мог наговорить гадостей и расстроить отношения даже с близким человеком, разнюниться над глупой мелодрамой в темном зале кинотеатра, уйти из шумной компании, не попрощавшись. Да мало ли чего он может выкинуть!

– Ненавижу! – тихо, но отчетливо прошептал он вслух.

– Я видел ваши картины, – сказал Палыч.

Роман поднял глаза и увидел, что старик замер у берега, рассматривая и разминая пальцами полутораметровый стебель кувшинки.

– Ну и что? – неожиданно спокойно спросил Роман. – Я их тоже видел.

– Так посмотрите еще раз, – посоветовал Палыч. – Вы же мучаетесь, я вижу. Это, конечно, не мое дело, но, ей-богу, смотреть больно. А между тем ваша работа, которая висит в передней у Софьи Сергеевны, это нечто особенное. Я даже купить ее хотел, но старушка не продала. Сказала, что Александр Дмитриевич очень любил эту работу.

Роман знал, о какой картине говорил Палыч. Это была небольшая, размером сантиметров тридцать на сорок, работа, которую Митрич как-то выудил из кипы стоявших у стены в мастерской Романа холстов и выпросил себе в подарок. Роман пожал плечами и отдал. Редкость, когда художник просит об этом у художника. Как давно это было! Лет десять прошло, не меньше. Роман тогда еще чувствовал себя на подъеме. Ему все казалось, что вот сейчас он напишет нечто, что затмит все сделанное им до сего момента. Молодость и талант распирали изнутри… И эта работа чудилась ему только пробой пера, не больше.

На картине почти ничего не было. Серый или серебристый фон, из которого как из воздушной вуали проступали две фигуры. Женщины и ребенка. Что-то мерещилось в силуэтах. Нельзя было даже определить, куда идут эти двое, в сторону зрителя или от него, но то, что они шли, не вызывало сомнений. Роман тогда написал на обороте какую-то глупость, что-то вроде: «Мама обещала ребенку показать ежика в тумане», и подарил. А теперь ему вдруг нестерпимо захотелось самому увидеть эту картину, словно что-то забытое, но очень важное он оставил на том холсте.

– А потом Софья Сергеевна сказала, что Александр Дмитриевич просил ее в больнице после инфаркта, чтобы она сразу или когда срок придет отписала эту работу обратно вам. Чтоб непременно отписала! Что если человек ошибется в жизни или заплутает, ему нужно будет выходить на знакомую дорогу и начинать сначала. На то место, в котором он уверен. Александр Дмитриевич считал, что это ваше правильное место. Вы знаете, мне так все это понравилось, что я даже думал просить вас что-то написать для меня. Конечно, не в подарок, упаси боже. Но за такую работу я мог бы дать любую цену.

– Не думаю, что я мог бы повторить такую работу.

– Тогда продайте мне ее.

Палыч уже вышел из воды и теперь пытался выжать мокрую ткань, не снимая трусы, а закручивая их валиком на ногах и постукивая ладонями. Что это он с ним разговорился? Что он понимает в искусстве? Какой мерзкий старик!

– Вы что, не понимаете? – Роман внезапно уловил тон раздражения в собственном голосе. – Эта работа мне не принадлежит!

– Я все понимаю, – ответил мягко Палыч, неуклюже подпрыгивая на одной ноге и натягивая штаны. – Я же не прошу вас ограбить Софью Сергеевну! Упаси боже! Меня бы устроило устное обещание отдать картину за условленную цену только тогда и в том случае, когда она, согласно воле Александра Дмитриевича, окажется опять у вас либо в вашем распоряжении. Согласитесь, что это не только не обязывает к чему-то особенному, но и не причиняет никакого неудобства. Более того, рассчитаться за эту работу я мог бы в очень короткий промежуток времени, даже еще до того момента, когда она фактически поступит в мое распоряжение. Даже уже теперь.