Остап понял, что обедать в Кинг-Дейвиде сегодня не придется.
– А сколько, по-вашему, могут дать за эти рукописи в университете? – осторожно спросил он лысого руководящего работника.
– Если это действительно такое сокровище, как вы говорите, то они обратятся в попечительский совет с просьбой выделить им фунтов сто – сто двадцать… Но они предпочитают получать такие вещи в дар. Тут у нас знаете сколько исторических сокровищ? Где ни ковырни – свиток Мертвого моря.
Бендер явился в кафе Гат каким-то просветленным, едва не испускающим рентгеновские лучи в виде рогов подобно пророку Моисею.
– Ах Габинька! – сказал он, подсаживаясь за столик к возлюбленному своему брату. – Как я был наивен, веря в сказки о мировом еврейском капитале! Моя последняя и самая блестящая комбинация разбилась о спартанский быт одной отдельно взятой британской колонии. Боюсь, что ради спасения моей жизни тебе придется заказать мне кофе и печенье за свой счет. Но это – в последний раз. Я решил начать новую жизнь. Я молодею на глазах, и седина, серебрящая виски, только мелочь в сравнении с золотом моего народного сердца. Возьму, например, заказ в Академии имени товарища Веселиила. А что, воплощу наконец в жизнь свою давнюю идею эпического полотна «Сионисты пишут письмо муфтию Альхусейни». Тем более что смерть Ильи Ефимовича у хладных финских скал снимает проблему авторского права. Или стану тружеником пера и напишу высокохудожественный и пространный биографический свиток во славу товарища Рубинчика. Они меня за это окатят золотым дождем Кумранской долины, где, как известно, осадков выпадает один миллиметр в тысячу лет. А много ли мне потребуется в этой жизни? Финики и маслины – что еще нужно строителю сионизма! Я передумал быть богатым. Благотворный воздух этого святого места уже начинает оказывать на меня свое действие. Удивительный город!
– Все города – не что иное, как эскизы Иерусалима, – серьезно сказал Гавриэль. – Сколько есть на свете городов, столько есть и Иерусалимов.
– Даже Рио-де-Жанейро?
– Все. Зато и в Иерусалиме нет ничего, практически ничего, на что можно положить глаз или указать пальцем. Он – и то, и это, и еще сотня всего. То есть ничто. Сегодня он для меня Париж, а завтра у нас обоих изменится настроение, подует ветер из пустыни, и он станет мне Багдадом. Тот, кто его придумал, нарочно создал его как пустое место, которое мы наполняем тем, чем захотим. Здесь нет и не может быть подделок, ибо все оригиналы мира суть копии этого пустого места.
Гавриэль заказал для старшего брата турецкий кофе и английский кэк. Йосеф Эсташ прикрыл утомленные глаза и вытянул под столиком утомленные ноги будущего прокладчика иерихонской магистрали, уже обутые в библейские сандалии, но еще бледные, не покрытые мессианским загаром. Лучи заходящего солнца красили улицу Пророков цветом свежей мочи и забивались под веки. Остап сделал последний глоток, слегка поперхнувшись гущей, и отверз вещие глазницы. Портфель с липовыми шедеврами мировой литературы, еще минуту назад лежавший на соседнем стуле, бесследно исчез.
Перед вратами райского сада
Мой дорогой друг Шамиссо, твое явление в моем сне, когда ты предстал предо мною мертвым и неподвижным за своим письменным столом между скелетом, листами гербария и томами Гумбольдта и Линнея, произвело на меня столь тревожное впечатление, что я решился немедленно писать к тебе. Господь свидетель тому, как я был рад узнать о том, что ты пребываешь в добром здравии, услышать об успешном завершении твоего кругосветного плавания и о новой должности, как нельзя лучше соответствующей твоим наклонностям и талантам. Я убежден, дорогой Шамиссо, что лучшего директора для Королевского ботанического сада было бы не найти во всем Берлине, да и за его пределами.
Думая о том, что подведение итогов моей жизни не за горами и следует позаботиться о передаче скромных плодов моей деятельности во имя естественной науки, я снова и снова возвращался мыслями к тебе. Мои обширные рукописи и коллекции я давно уже решил завещать Берлинскому королевскому университету, но для тебя, дорогой друг, у меня возникла особая, куда более необычная идея. Обосновавшись со своим верным Фигаро совсем неподалеку от Святой Земли, в пещере на пустынном сирийском побережье, я так привык к дальним путешествиям, что лежащая буквально в нескольких шагах от меня Иудея все эти годы оставалась, совершенно незаслуженно, вне сферы моего внимания. Я также, как тебе известно, старался по мере возможности избегать контакта с людьми, хотя в своем одиночестве и для собственного удовольствия и изучил по книгам несколько языков. В одной из арабских книг, найденной мною на пустом базаре в Алеппо, я прочел историю, неожиданно приковавшую к себе мое внимание и направившую течение всей моей жизни в совершенно новое русло.
«Однажды некий шейх, служивший при мечети Эль-Акса в благословенном граде Эль-Кудс, он же Иерусалим, пришел набрать в расположенном поблизости колодце воды и уронил в него ведро. Год был засушливый, и уровень воды в колодце был очень низким. Поэтому шейх решился спуститься в него за своим ведром. Вдруг, почти у самого дна, перед ним открылся узкий проем в скале, и яркий свет лился из этого проема, подобно целой реке света или жидкого золота. Понял набожный шейх, что перед ним один из входов в Рай, прильнул к отверстию в скале, и глаза его не могли насытиться зрелищем великолепных и сияющих всеми цветами радуги деревьев. Как зачарованный стоял он там, любуясь восхитительными растениями и чувствуя, что еще миг – и не хватит у него сил вернуться к земной жизни. Поспешно просунул он внутрь дрожащую руку, ухитрился сорвать нижнюю ветку с ближайшего дерева и выскочил на поверхность. Все, кому показывал он прекрасную неувядающую ветвь, в один голос соглашались, что только в райском саду могло вырасти такое чудо. Колодец с тех пор называют „Бир Алурка“ – „колодец Ветки“, но никому более не довелось заглянуть из него в Рай».
Не могу сказать, почему эта история, мало чем отличающаяся от десятков и сотен народных легенд, не имеющих особого касательства к действительности, так запала мне в душу, но я не переставал думать о ней в течение нескольких месяцев, словно кто-то неведомый снова и снова нашептывал мне рассказы о том, что Иерусалим выстроен прямо над входом в Рай, найти который, быть может, легче, чем исток Нила. Более того, во снах я стал чуть ли не еженощно переноситься на незнакомую мне наяву площадь, где вместо нарисованной в моей книге Омаровой мечети с надписью «Скала Храма – Щит Эдема. Баб а-Джина – врата Рая» лежал в своих обугленных руинах древний храм евреев, спускаться в подземные конюшни царя Соломона и слушать доносившиеся из-под земли стоны и вздохи. Эти сны сменялись видениями древнего храма, в котором обшивающие его изнутри кедры проросли и плодоносили, так же как отлитые из золота гранаты и виноград. Священники и левиты собирали с мраморного пола шишки и золотые плоды, затмевающие все то, дорогой мой Шамиссо, что могут лицезреть посетители твоего сада.
Наяву же я размышлял: что это за ученый-натуралист, что это за служитель науки, который благоразумно ограничил сферу своих изысканий внешним обитаемым миром, наблюдать который может едва ли не всякий! Если ты подлинный исследователь, то долг твой – спуститься в область неведомого и недоступного простому обывателю. Впрочем, все это так и осталось бы невоплощенной в реальное дело игрой воображения, когда бы сама жизнь не поднесла мне совершенно неожиданную находку, подтолкнувшую меня к осуществлению смелого плана.
Мои запасы бумаги совершенно подошли к концу, ибо в последнее время я, подобно другим суетным душам, чересчур много предавался разнообразным писаниям, и возникла всегда отягощающая мое существование потребность снова войти в соприкосновение с людьми, дабы приобрести еще изрядное количество этой совершенно необходимой субстанции. Из всех мест на земле я предпочитал для этой цели лавку письменных принадлежностей некоего Пьеротти в Венецианском Гетто. Я знал, что, по крайней мере, сам хозяин лавки, непрестанно погруженный в неведомые посторонним размышления и грезы, нимало не расположен обращать внимание на такие необычайно важные для иных любопытных мелочи, как тени своих клиентов.