Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним знакомым, послужил основой нижеследующей русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало, и мне пришлось придумать его самому.
Дворец, сад, вокзал, подъезд…
В нашей с Бреннером комнате западная стена гнилая, вечно мокрая, и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе все пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом: все западное крыло без фундамента лежит на земле. Как оно еще не обрушилось – ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…
Мне здесь совсем не нравится, а Бреннер, кажется, привык, ведь здесь он родился и здесь же умер. Обычно я не понимаю его речей, и если мне удается с кем-нибудь поговорить, так это с павлином и хромой газелью из зверинца на дворе. Я просовываю пальцы сквозь ячейки проволочной сетки и щекочу газель за ухом. Павлин ходит за мною следом и согласно кивает головой, какую бы глупость я ни сказал.
Но сегодня мой сосед делает мне знаки, через спину указывает большим пальцем на западную стену, покрытую волдырями и струпьями побуревшей штукатурки. Словно зовет меня поговорить со стеной, доверить ей свои тайные мысли. Но у меня за душой нет ничего такого, чего бы не знала всякая старая стена, в любом городе.
Бреннер улыбается с видом заговорщика и вытаскивает из-под своей койки ручную дрель со ржавым длинным сверлом, которую он подобрал на дворе уже несколько лет назад. Он начинает сверлить стенку. Сверло истошно визжит, стена начинает осыпаться с таким звуком, словно кто-то чавкает шершавыми неповоротливыми губами, и мне становится боязно: сейчас она обрушится, а вслед за нею обвалится все строение и погребет нас под своими обломками.
Но ничего страшного не происходит. В стене образуется большая неровная пробоина, вроде тех бойниц, в которые я заглядывал всякий раз, когда бабушка водила меня на прогулку в Буду. Из этой бойницы в нашу комнату проникает ясно очерченный широкий луч мягкого золотистого света, в котором роятся мелкие сияющие капли воды.
– Га! – восторженно восклицает Бреннер, но я давно уже ни слова не понимаю по-венгерски и поэтому только одобрительно киваю ему и повторяю, чтобы он не обиделся, по-немецки и на иврите:
– Йа, Йозеф, йа! Кен, Йосеф, кен. Кен.
Бреннер быстро расширяет пролом своими толстыми пальцами. Вот он уже пролезает внутрь, его широкая спина в мокрой от брызг фонтана розовой пижаме скрывается за стеной. Я не задумываясь следую за ним. О, как приятна искрящаяся, прохладная водяная пыль, так долго казавшаяся нам, мрачнеющим по другую сторону стены, мучительной нездоровой сыростью!
Мы оказываемся внутри кажущегося бесконечным пассажа со множеством боковых переходов и галерей, теряющихся в мерцании матовых, местами помутненных темным золотом и винными пятнами неровных зеркал, под куполом просторнейшей оранжереи, уходящей вверх сводами жидкого, густого, многоцветного стекла, постоянно перетекающего и меняющегося, как тягучий мягкий калейдоскоп, как живая клетка чудесной разлагающейся растительной ткани в глазке микроскопа, как растущий на глазах оживающий сонный шар тысячи трубчатых цветков с острова Мурано. Я не знаю, как назвать это место, – дворец, сад, вокзал? Пышная, прохладная и тонко запущенная растительность здесь не рвется буйными побегами из земли, а легко тянется из хрупких каменных ваз, оплетает витые невесомые колонны, свисает над ступенями и растрескавшимся мозаичным полом и стелется облачными островами между верхними ярусами. Я назвал бы это место подъездом из-за царящей здесь тишины, невозможной в зале ожидания. Здесь нет ни птиц, ни служащих, и даже Бреннер наконец уснул как младенец, вытянувшись на широкой мраморной площадке, поэтому единственными звуками, едва слышными в тиши подъезда, остаются плеск фонтана, шорох раскрывающихся бутонов и шелест падения мертвых лепестков.
Как все это оказалось здесь, под землей, кто спрятал этот двор под землю и замазал все входы в него серой рыхлой штукатуркой, сделав его своей тайной, своей объемной осязаемой тайной? Куда ушли все жильцы этого дома? Почему все окна разбиты, зачем брошена на балконах старая мебель и белье не снято с веревок? Я смотрю на спящего соседа по комнате, вижу, как он преобразился во сне, и понимаю, что он мог бы ответить мне, но теперь уже не проснется. С утра санитар дал ему, вероятно, тройную дозу успокоительного, и теперь черты его лица утончились, сделались почти женскими, волосы отросли и покрыли плечи, кожа приобрела чуть голубоватый оттенок и фактуру матового бисквитного фарфора, и даже пижама кажется глыбой розового коралла.
Я не вернусь в свою комнату ни к обеду, ни к вечернему обходу. Останусь здесь, потому что тот, кто зарыл это сокровище в куче мусора, оставил его мне. Иначе как бы я здесь очутился? Да мне теперь и не найти обратного пути: трамваи не ходят, город весь разрыт и изменился до неузнаваемости. Военный врач, выписавший свидетельство о моей смерти от отравления цианистым калием в Шабадке на сербской границе, переслал, согласно завещанию доктора-опииста Гезы Чата, мозг, сердце и печень бежавшего со мною Йожефа для исследования в Будапештскую медицинскую академию, а я перехитрил пограничников и, как был в больничной пижаме, отправился в Иерусалим. Смутные времена способствуют непрочности границ и легкости передвижения, но я чувствую, что устал, что сегодня мне слишком легко и приятно дышится возле тихо плещущего фонтана. И поэтому я больше никуда отсюда не уйду.
По официальной версии, в 1919 году бежавший из сумасшедшего дома Геза Чат (Йожеф Бреннер) покончил с собой в возрасте тридцати одного года при неудачной попытке перехода сербско-венгерской границы. Был ли больной из Тальбие самим писателем, проведшим большую часть жизни в Иерусалиме в полной безвестности, или талантливым его эпигоном, идеально вжившимся в образ, вряд ли удастся установить.
Юлия Зонис
Куорт
Дом Куорта стоял на отшибе. Остальные дома скучились вокруг деревенской площади, как поганки на древесном срубе. Плоские крыши засыпал снег. Снег похрустывал под ногами, под копытами горбатых шмару, дыхание коркой намерзало на их ноздрях. Вершина Горы вся скрылась под снеговой шапкой, и сёла в долине со страхом ожидали лавин. Неуютно жить под вечным козырьком Горы, дико и ветрено – что в домах, что на узких полосках полей. И все же люди тянулись к теплу. Только Куорт жил в своем островерхом доме в самой тени Горы, а дальше шли уже оползни, кустарник, камни, снег и лед – и ничего больше до самой вершины.
У всех дома были каменные, а у Куорта – тростник да пустые стебли бамбука, привезенные из долины. Как завывал в щелях ветер! Как холодно было сидеть зимой у дымящего очага, варить в котелке рис и заправлять его вяленой рыбой. Рыбы, кстати, оставалось немного. Куорт делал нужную всем работу, но люди его не любили. Люди приносили слишком мало рыбы и сладких кореньев, а ведь для работы Куорту нужно было много сил. Поэтому летом приходилось трудиться на крохотном поле, втиснутом между домом и рядом ям. Когда у Куорта был старший сын, еды хватало. Но старший сын ушел в Гору, упав семь лет назад со скалы. Этим летом на поле вышел младший, они проработали с матерью до первых осенних холодов. А когда ударили заморозки и пришла пора собирать урожай, младший сын и жена Куорта съели плохой рыбы. То ли была она недовялена, то ли какой-то злой человек специально подкинул ее, но двое промучились и умерли к закату. Куорт в тот день не ел рыбы, он решил побаловать домашних, ведь рыбы было мало. Старейший пришел к Куорту через три дня и предложил взять новую жену. Принес заодно ячменной водки. Водку Куорт выпил, а от новой жены отказался. Эту, умершую, он привел из долины. Красива была она и молода, а Куорт уже немолод и рыж. Не хотела идти сначала, плакала. Куорт отдал за нее трех шмару. На свадьбе сидела она грустная, не ела, не пила. Еще грустнее стала, когда увидела бамбуковый дом в тени горы. От ям до дома и сотни шагов не будет, так что жена ночью боялась выйти за порог, да и днем не глядела в ту сторону, когда несла воду из колодца. Потом смирилась, конечно. Родила сыновей. Много радовалась. Женой Куорта хорошо быть: ни муж, ни дети не уйдут зимой на Гору, душу свою яхсу отдавать. Никогда не увидишь у порога широких следов, полосок от тупых когтей. Хорошо глядеть на чистый белый снег, с маленькими следами от детских сабо, с большими мужниными следами, с собственными узкими. А тех следов не будет. День не будет, два не будет, до самого конца зимы не будет. Яхсу ходят в деревню, топчутся перед каменными домами. Увидишь четырехпалый след у двери – значит, выбрали тебя яхсу. Ступай на Гору, душу свою неси проголодавшимся духам. Деревенские каждое утро со страхом смотрят на снег под своими окнами, а женщина Куорта может спокойно носить воду из колодца и варить вкусный рис. Дети Куорта могут смеяться и подниматься на два или даже три стага в Гору, а другие дети не посмеют кидать в них камнями – вдруг яхсу обидятся за своих избранных.