– Нет-нет, не дышите пока, вот так, вот и умница, ну все уже, все. Хотите посмотреть?

– Нет, – сказала Лена. – Да.

Она посмотрела в алюминиевый лоток. Пузырек немножко дрожал, внутри переливалось. Она аккуратно дотронулась пальцем, по пузырьку пробежала цветная рябь.

– А может, возьмете домой? – вдруг спросил доктор. – А что? Вырастите. Она всегда с вами будет. Ну, поухаживать, конечно, придется, она же слабенькая еще. Зато потом – такое чудо, они же ласковые, привязчивые, не знаю, почему их так все боятся, и жалко их очень, а?

– Нет, мне не надо, нет, – вежливо ответила Лена и застегнула босоножки. – У меня же кошка. Спасибо.

Пришла медсестра, накрыла лоток марлей и унесла. Доктор проводил Лену до двери, сказал: следующий, пожалуйста.

Он все понимал. Его самого ждали дома три меченосца и одна улитка.

Наука тишины

У мальчика чесалось за ушами от нежности, хотя мама говорила, что их просто надо чаще мыть – да-да, вот этой самой водой – и намыливать. Мама всегда знала, как правильно.

У мальчика была шумная жизнь – он тарахтел и жужжал, кричал «йо-хо-хо», и «руки вверх», и «сдавайся, подлый предатель», а когда он был пикирующим бомбардировщиком, слюдяные висюльки на люстре звенели и мама зажимала пальцами виски – там у нее жила какая-то мигрень, которую нельзя было беспокоить. Мама говорила – тише, ну тише. И огромную вечность было тихо – целых шесть минут, а потом – тыдым-тыдым-тыдым – мальчику приходилось отстреливаться от вислоухого монстра, подкравшегося из-за двери на ядовитых липучих ножках. Ради бога, тише! – опять говорила мама.

Кто такая «радибога»? – думал мальчик, вдруг она опасная.

В саду, куда мальчика мама отводила каждое утро, нельзя было прыгать в лужи и на хвосты голубей, ковырять в носу и рыдать от невозможного горя колючей помпонистой шапки. В саду у всех больших тоже, наверное, была мигрень. Они морщились и кричали: тихо, тихо, ну-ка тишина! И шлепали в тарелки овсянку. Она делала такой плюх и так шевелила мокрой спиной, что мальчик сразу понимал: она живая, а живое мальчик не ел.

Звуки накапливались в животе мальчика. Одна девочка в тихий час послушала теплым ухом и сказала: ого! Их было так много, что мальчику иногда казалось – он просто лопнет, и вот это будет такой бабах, что в Тихом океане все киты подскочат до неба.

А дома мама снова закрывала глаза, закрывала уши и говорила: я тебя последний раз прошу, посиди тихо! Тише, повторял себе мальчик, тише. И отступал в комнату, уводя армию на цыпочках, но какая-нибудь пушка все равно плевалась напоследок – бу-бум! – и мальчик замирал на одной ноге, как цапля в сползшем носке.

Потом он, знаешь, вырос. Конечно, женился даже. Я его встретила недавно, за неделю перед этим, он меня узнал, отвел в сторону и говорит: хочешь снова послушать? Но неудобно же посреди улицы лезть своим ухом к животу чужого человека, я сказала – не надо. Ну и все. А потом – это. Я в газете прочитала: «Таинственное исчезновение из служебного кабинета», еще в новостях показали: секретарша рыдает, ФСБ какое-то стоит с каменными лицами, «скорая» воет. Так и не нашли.

Мальчик подтянул носок, поправил галстук и выключил телефон. Вокруг было пёстренько от людей, и сквозь него уже три раза прошли, и разворошили бумаги на столе, и пахло валокордином. Но мальчика это уже не касалось. Он наконец научился сидеть тихо.

И стал сон

Ходит по городу некто, носит в заплечном мешке облака и трафареты, хочешь – вырезай пароход, хочешь – дракона. И выпускай в небо. Там, правда, и так уже тесно, в небе, и даже боженьке приходится стоять в очереди и бренчать мелочью в кармане, насвистывая что-то знакомое до мурашек, – у него же свистящий зуб с сотворения мира, когда он сам себя учил выговаривать все эти сложные слова: «суспензия», например, или «суслик», или «шла Саша по шоссе».

Вот он стоит в очереди за утренней булочкой – там делают такие булочки с сахарной корочкой, ради которых не стыдно стоять в очереди, – и вдруг слышит, как одно некто говорит другому некто: слышь, чувак, а эти облака реально на сны похожи, ну? – и шевелит выразительно растрепанными крыльями, так, что перья щекочут уши. Боженьке прямо делается смешно, и он тоже ёжится плечами, берет свою булочку и уходит посидеть на стене с видом в синее, там есть такая специальная стена, как бы разрушенная, с проросшей травой и хорошо настроенным кузнечиком, но никогда никто не сидит на ней, свесив ноги в нечто, только вот он с булочкой.

Боженька думает про сны – что это вообще ужасно несправедливо, что он ни разу ни одного не видел, потому что он же не спит, и утро там чисто номинальное. Просто так договорились уже давно, что пусть будет хотя бы утро, и один ангел даже научился кричать петухом под боженькиным окном, но слишком качественно, поэтому его отправили куда-то вниз поднимать сельское хозяйство, а вместо него подложили будильник, тоже с петухом, и еще брызгали всегда росой и меняли освещение на pinky, а боженька, чтобы не расстраивать их, ворчал – ну вот, опять спозаранку разбудили, и бросался подушкой.

Боженьке делается так грустно, что он отдает всю булочку кузнечику, а тот не знает, что с ней, куда ее, но весь скрежещет от благодарности, и обоим неловко. И траву пора поменять, говорит боженька, чтобы заполнить паузу, и уходит искать психотерапевта, чтобы тот прописал ему снотворное. Долго мается на кушетке, пока тот профессионально барабанит по столу кончиками пальцев и показывает кляксы на бумаге – а это на что похоже?

Боженьке очень скучно, но он сам придумал игру и играет честно, и в награду получает большую белую таблетку, спешит домой – у него есть такое специальное место, называется «дом», – запивает водой, ложится креветкой и торопливо шепчет волшебные слова: и сказал Он – да будет сон, и стал сон.

Данин ковчег

Нянечки обедают киселем и курой, разложив надоедливых детей по кроватям, тихий час, всем молчок и рты на замок, у нянечек мир и покой, они вздыхают и жалуются:

– Что у вас в десятой группе творится? Опять этот Даня всех баламутит? Что за гиргару он там строит из стульев?

– В десятой, ты, Рита, прости, у вас все вообще дикие, как кони. Вчера иду мимо, вижу – сидят трое и что-то замышляют, я их шуганула – чо, кричу, делаете. Они отвечают – в дочки-матери играем. Я успокоилась и пошла себе дальше, потом думаю – какие дочки-матери, когда там три пацана?

Рита моргает и перекладывает грудь – жарко, муха ползет по стеклу, пробуя его на прочность лапками, на батарее сушится вафельное невкусное полотенце, пахнет сном и овсянкой.

– Корабль какой-то строит, – оправдывается Рита и вытирает кисельные сладкие усы. – Этот Даня меня доведет до инсульта. Спрашивает сегодня утром, из чего сделаны стулья. Я ему говорю – из дерева, из чего еще. Он опять – а из какого такого дерева? А я откуда знаю. А он – может, гофер?

Нянечки возмущенно плещут руками.

– Что за дети пошли, вы подумайте, – продолжает Рита, – прямо в саду матюгаются.

Даня подслушал нечаянно. Они шли с прогулки, и у него развязался шнурок. Вообще зачем людям шнурки – это отдельный разговор. Тот, кто их придумал, не любил детей, это точно. Пока Даня справлялся со шнурком – очень извилистым и упрямым, – за дверью начальницы садика что-то бубнило, и Даня не слушал. Потом там что-то ударилось и хрипло закричало, что прорвет все трубы к едрене фене смоет всех в Москва-реку а Степа опять отвечай за этот потоп идите все лесом.

Потом дверь стукнула Даню по попе, и в коридор выпал сердитый дядька в телогрейке, штанах и страшных резиновых ботах, похожих на заляпанных грязью усталых динозавров.

– Ты чо тут, пацан? – спросил дядька.

– Шнурок, – объяснил Даня. – А что такое потоп?