Так как это было 17 ноября — день рождения нашей любезнейшей королевы, — мы произвели салют из всех орудий, обнаруженных в покинутом городе. На что эскадра ответила бортовыми залпами. В наших рядах было много разочарования от того, что враг оказался таким трусливым!»

Юный Коффин сделал остановку, провел по глазам рукой и заметил, что на тыльной стороне ладоней выступил пот. Он поднялся и отыскал ближайший бочонок, откуда зачерпнул кружку воды, взятой на островах Зеленого Мыса. Завернувшись в плащи, двое или трое свободных от вахты офицеров спали прямо на палубе, подложив под головы флотские мешки. Их оружие и доспехи, висящие на колышках, вбитых в фальшборт «Бонавентура», тихонько позвякивали под монотонное покачивание галиона.

Тяжело вздохнув, Хьюберт Коффин снова взялся за перо и решил писать покороче, опустив упоминание о том, что добычи, взятой в Сантьяго, оказалось столь же мало, как и жителей.

«Мы искали губернатора, епископа и жителей в городе Сан-Доминго, лежащем в глубине континента. Город оказался покинутым. Наш главный адмирал отправил послание с требованием выкупа, но, не получив никакого ответа, приказал предать город Сан-Доминго огню.

В городе мы обнаружили большие запасы вина и провизии, и сэр Френсис мог бы его пощадить, если бы ночью не убили юнгу, притом самым отвратительным образом. Это сильно разъярило нашего адмирала, и тогда он приказал предать огню Сантьяго. Утром город весело заполыхал. Так как моряки не разжились до сих пор никакой добычей, среди них и солдат стало зреть недовольство, достигшее апогея в последний день нашего пребывания на этих бесприбыльных островах. Поэтому адмирал выстроил всех солдат и экипажи кораблей и заставил их принести присягу верности делу ее величества и власти, которой она его наделила».

В горле Коффин почувствовал усиливающееся ощущение тошноты, которое досаждало ему уже несколько часов. Сильно потея, он заставил себя писать.

«И вот 26 ноября мы погрузили на нашу армаду все хорошие орудия, обнаруженные на португальских островах. Некоторые говорят, что теперь мы поплывем в Вест-Индию, но так ли это, известно только Господу Богу и нашему адмиралу».

Коффину потребовалось довольно значительное усилие, чтобы убрать футляр с перьями, пузырек чернил и рукопись, но только он это сделал, как его вдруг стошнило на палубу.

— Проклятье! Ну и насвинячил, болван! — прорычал, пробудившись, один из спящих.

Вскоре и другие, почувствовав тошноту от исходящего от палубы зловония, присоединили свои голоса к его брани. Коффин уцепился за поручни и жалобным голосом стал оправдываться:

— Извините, джентльмены. Странно, но руки у меня как из песка и… и… — Его снова стошнило.

— Ясно, у вас лихорадка, — наконец пробормотал Натаниэль Годвин, врач флагманского корабля, — и, боюсь, она осложнена патологическим течением.

Помимо рвотных судорог заболевшего молодого человека стал еще мучить понос, удвоив его несчастье и исходившее от него зловоние. По истечении нескольких часов у Коффина стали путаться мысли. Сначала он бредил, что отливает чудовищно огромные кулеврины и изготавливает зернистый порох, потом слабо забормотал о Байдфорде в Девоншире, где по белым утесам, увенчанным зеленью, прыгают кролики.

Изрытое оспой лицо доктора Годвина вытянулось еще сильнее, когда та же самая лихорадка поразила еще двоих джентльменов, около дюжины матросов на полубаке и солдат.

— Я встречался с этой чертовой лихорадкой Зеленого Мыса и раньше, — заявил штурман. — В большинстве случаев она смертельна, а из тех, кто выздоравливает, многие бывают повредившимися в уме. Бог знает, почему адмиралу пришло в голову стать на прикол именно здесь.

— Ради воды, — пояснил Уайэтт — он прикладывал мокрые тряпки к горячему лбу Коффина.

— Да, но вода-то оказалась плохой, — угрюмо комментировал боцман. — Я заметил, что речка пробегает там ниже города и она очень грязная.

Уайэтт был теперь более обычного молчалив, поглощенный мыслями о Кэт, беременной, одинокой и почти без гроша в кармане. Еще хуже было то, что, хотя эскадра Дрейка вот уже свыше двух месяцев находилась в плавании, кошелек помощника штурмана ничуть не стал от этого тяжелее и сам он тоже не стал владельцем даже пинассы. Учитывая свой последний разговор с адмиралом, мало, казалось, оставалось вероятности надеяться на такое развитие дела, хотя Дрейк, по своему обычаю, взял себе за правило всегда здороваться по имени не только со своими офицерами, но даже с самыми незаметными из корабельных юнг. Сейчас один из этих несчастных парней, умирая, лежал на мокром брезенте, тяжело и хрипло дыша, с ужасным желтовато-зеленым лицом. Уайэтт подошел к нему и поднес к его дрожащим губам тыквенную бутыль с водой, хоть и знал, что чуть позже его будет рвать этой несущей краткое облегчение жидкостью.

День за днем под пылающим солнцем охваченная эпидемией армада продвигалась на запад. Ветер сопутствовал эскадре. Эпидемия распространялась до тех пор, пока незатронутыми этой таинственной и свирепой болезнью оставались только два судна — обе маленькие каравеллы. Теперь уже люди умирали почти ежечасно, потому что из-за тесноты внизу и на палубе невозможно было держать корабли в какой-то хотя бы относительной чистоте. В конце недели «Бонавентур» издавал такую невыносимую вонь, что даже слабый нюх мог бы распознать его присутствие с расстояния в полмили.

Вначале мертвецов отправляли за борт после похоронной службы, прочитанной капелланом флагманского корабля, каким-нибудь из офицеров или даже самим Дрейком, но потом, как только заболевший испускал дух, здоровые матросы волокли его труп по палубе и выкидывали в искрящееся голубое море.

В конце двухнедельного плавания вице-адмирал Фробишер, до крайности обеспокоенный, прибыл на борт «Бонавентура»и предложил прекратить свободное плавание и изменить курс эскадры так, чтобы ветер с бимса продувал между палубами и, возможно, тем самым ослабил

бы эпидемию.

Сэр Френсис Дрейк внимательно выслушал его, но потом покачал выгоревшей на солнце тяжелой головой: — Нет, Мартин, я и раньше встречался с такими лихорадками, и не выдуть ее ветрами, какими бы свежими и крепкими они ни были. Будем держаться настоящего курса и молить Бога, чтобы дал нам достичь какого-нибудь острова Вест-Индии, прежде чем слишком много бедняг отправится на тот свет.

Устало покорившись несгибаемой воле адмирала, пораженные болезнью корабли продолжали свой курс на Карибское море, и в снастях их пели северо-восточные пассаты, обрушивая алмазные россыпи брызг на шканцы правого борта. Благодаря этим пассатам эскадра практически шла сама по себе, и это было хорошо, поскольку оставшиеся здоровыми в основном заботились о своих бредивших сотоварищах, валявшихся повсюду на палубах и со стоном молящих о смерти, воде или о той, что осталась любимой на берегу.

Генри Уайэтт большую часть своего времени посвящал сквайру Хьюберту Коффину, который, несмотря на ужасную слабость и истощенность, упрямо цеплялся за жизнь, и его когда-то мощная грудная клетка поднималась и опадала с лихорадочной частотой. Будучи в отчаянии, доктор Годвин приказал жечь фосфор, а также селитру, чтобы хоть на время ослабить эту жуткую вонь между палубами, но на эпидемию это не действовало. Теперь на всех топах мачт день и ночь сидели наблюдатели и вглядывались в даль, пытаясь заметить остров и гавань, где можно было бы оставить больных, почистить корабли и отмыться самим.

Уже более двухсот тридцати трупов дрейфовали за кормой армады Дрейка, и вот наконец наблюдатель на «Подспорье» издал тот самый клич, который со страстным нетерпением ожидали все. Уайэтт положил голову Хьюберта себе на колено, влил ему в рот несколько ложек бульона и объявил:

— Землю завидели, так что теперь, дружище Хьюберт, ты уж точно доживешь до того дня, когда запустишь свои руки по локоть в сокровища.

Налитые кровью карие глаза, дрогнув, устремили свой слабый взгляд вверх, и он едва заметно кивнул головой.

Уайэтт добавил: