— Пусть их судит войско, — ответил Александр и удалился в свой шатер.

Тут же собрались военные судьи, и оруженосцев подвергли допросу. Их допрашивали целый день и всю ночь, устраивали им очные ставки, ловили на противоречиях, били и пороли, пока они во всем не сознались. Никто из них даже под пытками не назвал имени Каллисфена, но Еврилох, которого не тронули, так как он спас царю жизнь, продолжал утверждать, что эти юноши не задумали бы ничего такого, если бы Каллисфен не растлил их своими идеями. И до последнего он продолжал умолять, чтобы их пощадили.

На рассвете следующего дня, хмурого и дождливого, виновных забросали камнями.

Евмен, присутствовавший как на суде, так и на казни, вошел в шатер к Каллисфену и увидел, что тот весь трясется, бледный, как мертвец, и в тревоге заламывает руки.

— Кто-то назвал твое имя, — сказал ему секретарь. Каллисфен со стоном упал на табурет.

— Значит, все кончено, да?

Евмен не ответил.

— Для меня все кончено, верно? — крикнул историк громче.

— Твои фантазии обретают плоть, Каллисфен. Они облеклись в плоть этих мальчиков, которые сейчас лежат под кучей камней. Такой человек, как ты… Разве ты не знал, что словом можно убить больше людей, чем мечом?

— Меня будут пытать? Я не выдержу, не выдержу. Они заставят меня сказать все, что захотят! — прорыдал Каллисфен.

Евмен кивнул в замешательстве.

— Мне очень жаль. Я лишь хотел тебе сказать, что скоро за тобой придут. У тебя не много времени.

И ушел под проливным дождем.

Каллисфен в отчаянии огляделся, ища какое-нибудь оружие, какой-нибудь клинок, но вокруг были одни папирусные свитки, его труды, его «История похода Александра». Потом вдруг ему вспомнилась одна вещь, которую давно следовало уничтожить. Историк подошел к скамье с ящиком, пошарил, замирая от страха и тревоги, и, наконец, сжал в пальцах железную шкатулку. Там лежал завернутый в ткань свиток и стеклянная бутылочка с белым порошком. На папирусе было написано:

Никто не может уследить за развитием болезни. Но это средство дает те же симптомы.

Одна десятая лептона[21]вызывает тяжелую лихорадку, рвоту и понос в течение двух или трех дней. Потом наступает улучшение, и кажется, что больной на пути к выздоровлению. На четвертый день лихорадка возвращается со страшной силой, и вскоре наступает смерть.

Каллисфен сжег записку, а потом проглотил все содержимое бутылочки. Когда пришла стража, историка нашли лежащим навзничь среди свитков «Истории» с полными ужаса, широко раскрытыми, уставившимися в одну точку глазами.

ГЛАВА 51

Отчетливо вырисовывалось побережье Фокиды, выступая из вечерней дымки, а тучи на небе и морские волны горели в свете заката. Ветерок легко гнал судно через Эгинский залив. Аристотель прошел на нос корабля, чтобы посмотреть, как причаливает судно, и вскоре сошел на небольшой Итейский пирс, где толпились швартовщики, грузчики и торговцы священными предметами.

— Хочешь барана, предложить в жертву богу? — спрашивал один. — Здесь он вдвое дешевле, чем в Дельфах. Посмотри на этого ягненка: всего четыре обола. Или пару голубей?

— Мне нужен осел, — ответил философ.

— Осел? — ошарашено переспросил торговец. — Ты, должно быть, шутишь: кто предлагает богу осла?

— Я вовсе не собираюсь приносить его в жертву. Я собираюсь на нем ехать.

— А, это меняет дело. Если так, смотри: у меня есть друг — погонщик ослов, у него много послушной и спокойной скотины.

Торговец сразу увидел, что перед ним ученый, книжный человек, наверняка мало склонный к верховой езде.

Они договорились о цене за три дня пользования и о залоге, и Аристотель в одиночестве отправился к святилищу Аполлона. Час был уже поздний, а народ обычно предпочитал подниматься в рощу роскошных серебристых олив утром, при свете, но не в сумерках, когда вековые стволы превращаются в угрожающие фигуры. Спокойный шаг осла способствовал неспешным размышлениям, а последнее тепло опускавшегося к морю солнца согревало руки, озябшие от вечернего ветра, который, наверное, прилетел с первого снежка на горе Китерон.

Философ думал о долгих годах, в течение которых он, не переставая, расследовал убийство царя Филиппа, преследуя ускользающую обманчивую истину.

Известия, приходящие из Азии, огорчали: Александр, похоже, забыл уроки своего учителя, по крайней мере те, что касались политики. Он ставил варваров на одну доску с греками, одевался, как персидский деспот, требовал «низкопоклонства» и верил слухам, распространяемым его матерью Олимпиадой, о своем божественном происхождении.

Бедный царь Филипп! Но такова уж судьба: все великие люди — Геракл, Кастор и Полидевк, Ахилл, Тезей — называют себя отпрысками какого-нибудь бога или богини… Александр не мог стать исключением. Да, это можно было предвидеть. И все-таки, несмотря на все это, Аристотелю не хватало Александра, и он бы все отдал, чтобы снова повидаться и поговорить с ним. Кто знает, как он там? Сохранил ли забавную привычку склонять голову к правому плечу, когда слушает или читает берущие за душу слова?

А Каллисфен? Пишет, несомненно, бойко, хотя ему и немного недостает критицизма. А вот со здравым смыслом у него и впрямь плохо. Кто знает, как он выпутывается из экстремальных положений в недоступных местах, среди диких народов, в лабиринте интриг кочующего двора, непостоянного и оттого еще более опасного. Известий от племянника не приходило уже несколько месяцев, но, конечно, почте нелегко преодолевать столь обширные пространства с пустынями и плоскогорьями, бурными реками и горными хребтами…

Философ ударил пятками своего осла, желая добраться до вершины прежде, чем стемнеет. Ах да, убийца… Должно быть, изощренный злобный ум, раз до сих пор он смеется над философом и всеми прочими. Первый след привел к царице Олимпиаде, но подозрение оказалось маловероятным: вряд ли жена Филиппа совершила бы такой демонстративный жест — увенчала труп исполнителя убийства. К тому же у царя было много друзей, и она могла дорого заплатить за подобную выходку, тем более, будучи иностранкой и потому вдвойне уязвимой и беззащитной. Затем Аристотель развивал гипотезу о преступлении, связанном со страстью, — историю о мужеложстве, в которой Павсаний, убийца, отомстил Филиппу за оскорбление, понесенное от Аттала, недавно ставшего царским тестем, отца молоденькой Эвридики. Но теперь Аттал мертв, а мертвые не делятся сведениями.

Равномерный стук ослиных копыт по каменистой дороге сопровождал раздумья философа, словно задавая спокойный ритм его мыслям. Ему вспомнилась беседа с невестой Павсания на могиле холодным зимним вечером. И вот третья гипотеза: как только последняя жена Филиппа, юная Эвридика, родила сына, ее отец Аттал измыслил дерзкий план — убить Филиппа и объявить себя регентом при внуке, который по достижении зрелости должен взойти на престол. Такой замысел мог иметь известные шансы на успех, поскольку мать ребенка, в отличие от Олимпиады, была чистокровной македонянкой. И совершенно логично план завершался убийством Павсания, единственного свидетеля заговора. Но это так и осталось недоказанным предположением, поскольку Аттал после смерти Филиппа никак не попытался захватить власть. Возможно, он бездействовал из страха перед Парменионом. Или Александром?

Но в таком случае как объяснить слова невесты Павсания? Она была, несомненно, хорошо осведомлена и, похоже, верила, что ее возлюбленного изнасиловали подручные Аттала, что не имело никакого смысла, если тот был наемным убийцей. Философ пытался разыскать эту девушку снова, но ему сказали, что она куда-то пропала и о ней давно нет никаких известий.

Оставался последний след, ведший в Дельфийский храм, — святилище, выдавшее двусмысленное предсказание насчет неминуемой смерти Филиппа. Предсказание сбылось. И неподалеку оттуда под вымышленным именем жил человек, убивший Павсания, единственного свидетеля, который мог вновь привести Аристотеля к вдохновителям заговора.

вернуться

21

лептон, мн. ч. лепта (греч.) — мельчайшая крупица.