В своем предположении, что Думанский жив, мы с Фрейманом в основном исходили из показаний Азанчевского-Азанчеева и записки Лохтиной. «Святая мать Ольга» считала бывшего друга Распутина Илиодора сыном божьим, а Думанского чем-то вроде представителя Илиодора в России, «перстом сына божьего». В своей предсмертной записке Лохтина писала: «Нет у меня семьи, нет у меня родственников, нет у меня друзей. Только ты, господи, на небе, и сын твой, и перст сына твоего на земле». Таким образом, получалось, что «перст сына божьего» находится все-таки на земле. Дальше. Приказчик Богоявленского рассказывал, что во время разговора хозяина с Лохтиной тот заявил: «Я шантажа не боюсь, и Таманскому меня не запугать». Работники ГПУ по заданию Никольского специально занимались поисками Таманского. Такового не оказалось. Оставалось предположить, что приказчик просто перепутал фамилию и Богоявленский говорил о Думанском. И в довершение ко всему фраза из дневника Богоявленского: «Высказав о картине несколько тривиальных замечаний и, как обычно, процитировав Сократа, Думанский спросил, не соглашусь ли я продать своего Пизано…» А ведь Левит тоже любил цитировать Сократа. Кроме того, в его облике и манере разговаривать было много схожего с тем Думанским, о котором рассказывали дневник Богоявленского и протоколы допросов Азанчевского-Азанчеева.

Предположение о том, что Левит и Думанский — одно и то же лицо, было не таким уж невероятным, каким оно нам самим казалось, тем более что в архиве ГПУ никаких документов, подтверждающих приведение в исполнение постановления ЧК о расстреле Думанского, обнаружено не было.

Но одно дело — предположение и совсем иное — установленный факт. Ведь Левит даже не пытался оспаривать мое утверждение, а его реакция на мое обращение говорила не меньше, чем собственноручные показания. Это была победа, коренной перелом во всем ходе расследования. Теперь дело об убийстве превращалось в дело по обвинению Думанского и его присных.

Между тем Думанский пришел в себя быстрей, чем я мог предположить. К нему вернулось спокойствие, а затем и самоуверенность.

— Коньяку не желаете, господин Беляев?

— Белецкий, — хладнокровно поправил я.

— Да, Белецкий. У вас так много фамилий, что поневоле запутаешься…

— Всего две. Столько же, сколько у вас.

— Но у вас профессиональная память, господин Белецкий. Вы все помните, а я нет. Я уже многое забываю…

— Даже свои прогнозы о будущем России?

— Что вы имеете в виду? — не понял он.

— Ваши рассуждения в марте 1917 года о реставрации монархии. Вы тогда говорили, что верите в ее восстановление потому, что всегда верили в нелепости, а историю России сравнивали с детским волчком. Говорили, что она вращается вокруг одной оси — царя… Как вы выразились? Да. «В России испокон веков на все смотрят снизу вверх, а при такой диспозиции даже царские ягодицы и то двойным солнцем кажутся…»

— Разве?

— Так, по крайней мере, записано в дневнике Богоявленского.

— Покойный отличался немецкой педантичностью. Его записям можно верить.

— Не получилось из вас пророка, Владимир Брониславович!

Думанский поставил на столик рюмку, вытер губы.

— У вас с покойным есть одна общая черта, — сказал он, — наивность. Кроме того, по молодости лет вы торопитесь с выводами, а ведь даже Сократ говорил, что он знает только то, что ничего не знает. Сегодня — это только сегодня. Существует еще и завтра…

— Монархическое завтра?

— Думаю, что да.

— Вернее, надеетесь.

— И надеюсь, — подтвердил он. — Я уважаю большевиков за решительность. Но они так же плохо знают историю и психологию русского человека, как и их предшественники. Уничтожить царскую семью и сдать в музей шапку Мономаха — не значит уничтожить идею царизма, которая была пронесена через века. Царь нужен России, и он будет. А назвать его можно будет по-всякому: и председателем кабинета министров, и президентом, и лидером. Это не существенно.

— И нэп, разумеется, конец Советской власти?

— Совершенно верно. И вы напрасно иронизируете. Начало конца.

Верил ли Думанский в то, что говорил? Не думаю. Он был достаточно умен, чтобы понять разницу между пугачевщиной и революцией. Не думаю также, что эта тема его волновала. В те минуты для него важным было только одно — он сам, Владимир Брониславович Думанский, его дальнейшая судьба, его жизнь. Все остальное казалось мелким, несущественным, не стоящим внимания. Революция, большевики, царь, нэп, история — все это сейчас не имело к нему прямого отношения. И, высказывая уже ставшие для него привычными и удобными мысли, он неуклонно приближался к самому для него главному.

— Я бы хотел задать вам один вопрос, — сказал он, когда я начал складывать в его портфель тетради дневника. — Что меня ждет?

Я пожал плечами. Этот вопрос не был для меня неожиданностью, но что я мог на него ответить?

— Меня расстреляют?

— Это решит суд.

Оперативная группа задерживалась, и я собирался доставить Думанского в уголовный розыск. Ждать было бессмысленно. Когда я звонил из кабинета распорядителя «Эрмитажа» ответственному держурному, я ему сказал, что необходимо задержать Гончарука, Сердюкова, Левита и Злотникова и что сам я отправляюсь к Левиту. То же я сказал Сухорукову. Обговорить детали не было времени. Если они решили начать с Гончарука или Сердюкова, я мог их прождать и час и два. А телефон на квартире Думанского как назло был неисправен.

— Нам пора, господин Думанский.

Он встал, сделал два шага по направлению к прихожей и в нерешительности остановился.

— Во сколько бы вы оценили мою жизнь, господин Белецкий?

Он так и сказал: «оценили».

— Я жизнями не торгую.

— Видимо, я не точно выразился. Я вам предлагаю… — он замялся.

— Взятку?

— Я бы выразился иначе — небольшое соглашение. От вас требуется немногое. И это «немногое» совершенно не повредит вашей карьере. Ведь вы могли, допустим, приехать на полчаса позже и не обнаружить этих документов, — он кивнул на портфель. — Могли и не застать меня на квартире…

— Но ведь я вас застал?

— Об этом знаем только мы с вами. Я лично готов об этом забыть. У меня плохая память… Попытайтесь забыть и вы. Я в состоянии щедро вознаградить эту забывчивость. Я богатый человек, господин Белецкий, и мне кажется, что это соглашение было бы обоюдно выгодным. Надеюсь, мы сможем с вами договориться…

Он не надеялся. Он был в этом уверен. Он был искренне убежден во всепобеждающей силе денег и считал, что вопрос сводится только к сумме: сколько я потребую за услугу — десять тысяч рублей, пятнадцать, а может, и все двадцать. Он готов был выслушать мои требования и, если бы они оказались не чрезмерными, полностью удовлетворить их. Торговая сделка джентльмена, который не скупится, но не собирается и переплачивать. Теперь он был в привычной для него сфере отношений купли-продажи. Поэтому к нему вернулись и прежний лоск, и прежняя элегантность, и прежнее брезгливое выражение лица.

Это было забавно. Я не удержался от улыбки. Он понял ее по-своему и, усмехнувшись, спросил:

Считаете, что сумму должен назвать я?

— Нет. Просто я подумал, что наивен все-таки не я, а вы, господин Думанский.

— Вот как?

Наши глаза встретились. Теперь он понял все. Понял до конца.

— Жаль, господин Белецкий, очень жаль. Думаю, что вы об этом пожалеете…

— Нам пора, — повторил я.

— С вашего разрешения я бы хотел взять с собой несессер.

Что-то в его голосе меня насторожило. Но у меня не было оснований отказывать ему в этой просьбе. Скорей по привычке, чем по необходимости, я спустил предохранитель у браунинга и стал за ним, наблюдая, как он разыскивает в одном из отделений платяного шкафа свой несессер. Наконец он его нашел.

— Больше вам ничего не потребуется?

— Нет, благодарю вас.

— Тогда пошли.

Думанский закашлялся. Кашлял он громко. Но этот кашель не заглушил легкого шума за моей спиной. Отскочить в сторону я не успел.