— А мы все благодушествуем да ушами хлопаем, — продолжал Сухоруков.

— Николаев дал показания?

— Да он, говорят, с первого дня молчаливостью не отличался. Только зайцем петлял. Крутил, вертел…

— Так его же на месте взяли.

— А он сам факт и не отрицал. Тут ему крутить нечего. Он в другом путал. Пытался убедить, что на преступление из личных мотивов пошел. Дескать, протест против несправедливого отношения… В общем, обиделся и пальнул. Он и документы в этом плане заготовил: дневник, заявления… Ну а на поверку все это, понятно, липой оказалось.

— Теракт?

— Чистой воды. По заданию Ленинградского террористического центра. Постаралась оппозиция…

Наступило молчание. Потом, будто отвечая на не высказанную мною мысль, Сухоруков сказал:

— Наша беда в том, что мы уничтожали врагов рабочего класса с большим опозданием. Я историю не по учебнику знаю, на своем горбу ее прочувствовал. И ты не в стороне стоял. Возьми, к примеру, семнадцатый. Мы тогда Краснова и Мамонтова из тюрьмы освободили. Гуманность, скажешь?! За нее мы тысячами жизней расплатились. Так? Так. Дальше. Роман с эсерами закрутили. Речи да встречи, революционное братство. А они тем временем Урицкого и Володарского уложили, на Ленина покушение подготовили, Колчаку дорогу расчистили, а затем и антоновскую авантюру организовали, кулацкие мятежи… Мало тебе? Возьми анархистов. Уж как с ними цацкались! На дружбу с Махно и то пошли. А в результате? В результате взрыв в Леонтьевском переулке. Только тогда сообразили, что анархистскую сволочь пора ликвидировать. Вот и подсчитай, во что нам наша терпимость обошлась. Гуманность — штука сложная.

— Но почему не предположить, что убийство Кирова — трагическая случайность, ни с кем не согласованный акт десятка идиотов?

— Цека эсеров тоже доказывал, что покушение на Урицкого и Ленина им не санкционировано, что это сделано на свой страх и риск несколькими идиотами…

— Но почему все-таки ты исключаешь случайность?

— Ты же читаешь лекции по диалектике. — Сухоруков улыбнулся. — И объясняешь своим слушателям связь между случайностью и необходимостью. Надо быть последовательным. Вот тут есть чему поучиться у оппозиции. В последовательности им не откажешь. Все как положено. От дискуссий — к нелегальщине, от выступлений — к подпольным типографиям, от речей — к террору…

Он достал карманные часы, взглянул на циферблат.

— Однако мы с тобой засиделись…

— А сколько времени?

— Без пяти двенадцать. Надо будет вызвать машину.

Он позвонил дежурному по отделу, запер ящики письменного стола, встал, потянулся. Фигура у него, как и в былые годы, оставалась стройной, подтянутой. Сухоруков не потолстел, не потерял выправки. Постарело только лицо. Рябь морщин на лбу, залысины, седина в аккуратно зачесанных назад волосах.

— Так-то, Саша, про логику борьбы забывать нельзя, — сказал он.

Когда мы вышли из управления, у ворот уже стоял автомобиль. Легкий морозец приятно холодил разгоряченное лицо. Настоянный на морозе воздух был густой и чистый. Когда-то, в 1919 году мы с Виктором Сухоруковым в такую вот ночь вдвоем возвращались со свидания с девушкой, которая ждала третьего… Как давно это было!

— Садись, — сказал Сухоруков, открывая дверцу машины.

— Я, пожалуй, пройдусь пешком.

— Решил заняться здоровьем?

— Сам говорил, что пора.

— А меня возьмешь?

— Придется. Начальство все-таки.

Сухоруков отпустил шофера, глубоко вдохнул морозный воздух, полез было в карман за папиросами, но раздумал. Мы шли неторопливо. Жилые дома уже спали, а в учреждениях кое-где окна еще светились.

Мы дошли вместе до Мясницких ворот, там попрощались. Пожимая мне руку, Виктор, глядя в сторону, спросил:

— С Ритой ты больше не живешь?

— Нет, разошлись.

— Давно?

— С месяц.

— Не долго вы прожили…

— Как получилось.

— Послушай, Саша, пошли ко мне. Чайку попьем, а?

— Поздно уже, да и отоспаться хочу…

— Тогда на этих днях загляни. Посидим, старое вспомним… Маша о тебе как раз спрашивала вчера… Зайдешь?

— Спасибо.

Он еще раз пожал мне руку и свернул на бульвар.

V

В Мыльниковом переулке я родился. За прошедшее время в нашем доме сменилось много жильцов. Вскоре после революции в нашу квартиру вселили врача Тушнова с супругой, а когда они переехали — мрачного художника с веселой фамилией Разносмехов и очкастого толстяка, которого не могли вывести из состояния задумчивости ни жена, ни теща, ни трое резвых детей. Он отличался молчаливостью. Услышать его можно было только по утрам, когда, находясь в местах общего пользования, он угрюмым баском напевал одну и ту же песенку: «В нашем городе жила парочка, он был парень рабочий, простой, а она была пролетарочка, всех пленяла своей красотой». Затем в этой комнате около года жили два разбитных рабфаковца: Михаил и Рафаил. Их сменила семья рабочего Филимонова, а Разносмехов однажды привел в квартиру миловидную стриженную «под фокстрот» женщину. Она молчала, внимательно разглядывала принадлежащее Филимоновым последнее достижение техники — двухфитильную керосинку фабрики «Металлолампа», а художник сказал: «Вот. Моя жена, Светлана Николаевна. — И, чтобы ни у кого не осталось никаких неясностей, уточнил: — У нее еще есть сын от первого брака, Сережа. Так он тоже переедет». И Сережа переехал…

Таким образом, уже к тридцатому году плотность заселения квартиры была доведена до существующей санитарной нормы: три и восемь десятых квадратного метра на человека. Каждый новый жилец вместе с вещами вносил в квартиру свою индивидуальность. Тушновы увлекались мышеловками и разными старыми вещами. И поныне чулан был завален сконструированными доктором хитроумными приспособлениями для уничтожения мышей, а над дверью кухни висела голова горного барана, которого Михаил и Рафаил прозвали Керзоном.

Страстью задумчивого соседа были объявления. После его приезда на дверях кухни, ванной и уборной появились обращения: «Не забывай гасить свет. Если все граждане будут так относиться к расходованию электроэнергии, как ты, то и десяти Днепрогэсов не хватит».

Филимонов был мотоциклистом, а приемный сын Разносмехова Сережа занимался усовершенствованием дверных ручек, электрической проводки, системы водоснабжения и авиамоделизмом.

Но при всем разнообразии вкусов и наклонностей каждый въезжающий в одном обязательно повторял своего предшественника: он врезал во входную дверь новый замок. За последние семнадцать лет мы обогатились добрым десятком замков, задвижек и цепочек.

В меру толстая и в меру демократическая стальная цепочка знаменовала Февральскую революцию. Дескать, насчет братства все правильно, а цепочка на помешает… Массивный, грубо сделанный засов с металлическими заусеницами и такой же примитивный тяжелый пружинный замок напоминали о «попрыгунчиках», Хитровом рынке, банде Мишки Чумы, Невроцком и Якове Кошелькове.

А хитроумный замок со сложной механикой был поставлен в разгар нэпа, когда уголовник настолько освоил технику отпирания пружинных замков, что они вызывали у него лишь жалостливое сочувствие.

В конструкции замков, в выступах и вырезах на бородках ключей легко было заметить следы военного коммунизма, рассвета и заката нэпа, коллективизации, индустриализации, изгибов уголовно-судебной политики и уровня работы уголовного розыска. Производители замков и покупатели чутко реагировали на внутреннее и внешнее положение страны. Но все-таки историко-познавательное значение замков ни в коей мере не компенсировало создаваемых ими неудобств. И в конце прошлого года было решено ограничиться одним замком, по мнению большинства жильцов, наиболее надежным, так как ключом открыть его было сложно. Вот и сейчас я потратил на него несколько минут и выругал себя за то, что забываю взять у старшего оперуполномоченного Цатурова обещанную мне отмычку, которая мгновенно открывает замки подобной конструкции.