— Не совсем…

— Как это прикажете понимать? «Не совсем» — расплывчатая формулировка.

— А вы любитель чеканных?

— Послушайте, Дятлов. Давайте с вами договоримся так: вопросы буду задавать я. Рассматривайте это как дополнительную «любезность другому ведомству».

— Ну что ж… Поскольку я вас уже успел избаловать, придется согласиться…

— Тронут.

Он наклонил голову.

— Вы что-нибудь говорили Явичу, когда он пришел?

— Да.

— Что именно?

— Я сказал ему, что он поздно гуляет.

— Что вам ответил на это Явич?

— А что, по вашей версии, он должен был мне ответить? — спросил Дятлов. — Скажите. Возможно, я припомню… Вы мне нравитесь, и у меня хорошее настроение. Кроме того, бог, как известно, любит троицу, а две любезности я вам уже оказал. Пусть моим подарком будет и третья. Ведь я человек щедрый. Чего уж скупиться…

Дятлов издевался, но, кажется, эта издевка не помешала бы ему расписаться под любыми предложенными мною показаниями.

Привалившись грудью к столу, он смотрел на меня снизу вверх наглыми и испытующими глазами: «Ну, чего медлишь? Давай, выкладывай, что тебе требуется? Дуй, не робей. Доставь мне такое удовольствие. Не смущайся, ну? Долго мне ждать?»

Пальцы мои сжали подлокотники кресла. Секунда, другая, третья… Спокойно, Белецкий, спокойно! Вот так…

— Ошибочка, Дятлов, — сказал я.

Он с любопытством спросил:

— В чем ошибочка?

— В масштабах, Дятлов.

— Не понял.

— Нельзя всех мерить на свой аршин.

— Ах вот что! А вы моралист… — Дятлов улыбнулся. — Моралист из уголовного розыска. Забавно! Очень забавно, но… Быть моралистом невыгодно, хотя и приятно. Я вас, конечно, могу понять. Вы один из тех, кто жаждет истины. Это, разумеется, трогательно, красиво, но, увы, непрактично.

— Мы отошли от темы нашего разговора, Дятлов.

— Наоборот, мы к ней приблизились. Ведь мы с вами говорим об истине.

— Пока только об отношении к ней.

— Пусть так. Но ведь это тоже важно. Вы слишком лебезите перед истиной…

— А вы?

— Я нет. Я с ней на равной ноге. Разрешите продолжать?

— Продолжайте.

— Поверьте мне, что истина недостойна даже уважения. Она эфемерна и субъективна, а я вам предлагаю нечто вещественное и весомое…

— Сделку?

— Да, сделку. Взаимовыгодное соглашение. Вы меня снабжаете папиросами, а я вас — показаниями.

— Это я уже уяснил.

— Тогда взвесьте последствия. В дебете у вас будут блестяще законченное дело, благодарность начальства, продвижение по службе и прочее, а в кредите — всего десять пачек папирос и такое абстрактное понятие, как «совесть». Очень прибыльная для вас операция! Но если вам жалко десяти пачек, я согласен на пять. Чему вы смеетесь?

— Извините, у меня богатое воображение, и я представил себе вашу сделку с оппозицией. Она, наверное, была тоже прибыльной?

Лицо Дятлова покрылось розовыми пятнами, на скулах вздулись желваки.

— Ну… — сипло сказал он, — это… это уже не по вашему ведомству.

Он отвалился от стола, уперся плечами в спинку скрипнувшего кресла. Пятна на лице Дятлова исчезли так же внезапно, как и появились. После минутной паузы он уже совершенно спокойно сказал:

— Значит, сделка не состоялась?

— Не состоялась.

— Раз нет, так нет. Пеняйте на себя, моралист из уголовного розыска.

И снова наша беседа, миновав остроконечные вершины, плавно спустилась в долину. Снова вопросы и снова равнодушные ответы…

К сожалению, Фрейман, советовавший мне не терять с Дятловым времени, был прав: показания Дятлова ничем не могли дополнить материалы дела. Однако, когда я собирался заканчивать затянувшийся допрос, Дятлов обронил фразу, которая меня буквально ошеломила. Описывая ночное возвращение Явича-Юрченко, он с иронией упомянул, что тот не забыл все-таки прижечь ссадину на ладони одеколоном.

— Где стоял флакон? — спросил я.

— В нижнем ящике платяного шкафа.

— Что там еще было?

— Бритвенные принадлежности, носовые платки, револьвер…

— Револьвер?

— А что вас, собственно, удивляет? — Дятлов приподнял тяжелые плечи. — Насколько мне известно, «мой друг» имел разрешение на ношение оружия…

— Да, конечно…

Одна из задач следователя при допросе — не дать возможности собеседнику понять, что именно из сказанного им представляет особый интерес, какие сведения решающие, а какие — несущественны. Поэтому следователь должен следить за своими жестами, мимикой, интонацией голоса. Все это может выдать его. Скрыть своего удивления мне не удалось, но объяснить его я мог по-разному. И я воспользовался этой возможностью. Дятлов считал, будто меня поразило, что у Явича-Юрченко имелось оружие. Пусть так. Пусть уголовный розыск не располагал об этом никакими сведениями. Я согласен был выглядеть в глазах Дятлова идиотом, кретином, кем угодно. Это меня не смущало.

— Значит, у Явича был наган?

— Да, гражданин следователь, представьте себе, был…

— И он имел на него разрешение?

— Да, имел.

— А не помните, когда он получил разрешение?

Этого Дятлов, конечно, не помнил и не мог помнить. Этого он вообще не знал. Жаль, очень жаль, но что поделаешь? В конце концов, это можно выяснить и без него.

Затем, чтобы не слишком акцентировать внимание Дятлова на револьвере, я задал ему несколько нейтральных вопросов, не имевших для меня абсолютно никакого значения, и со скучающим видом человека, который безуспешно борется с дремотой, снова вернулся к содержимому шкафа…

Насторожившийся было Дятлов, уверовав в то, что я не знал о разрешении на ношение оружия, снисходительно и лениво отвечал на дурацкие, по его мнению, вопросы, даже не подозревая, какое они имели значение для судьбы Явича-Юрченко. Ведь изъятый наган являлся важной уликой обвинения. В его барабане отсутствовало три патрона, а в Шамрая, как известно, стреляли три раза… Кроме того, на стенках канала ствола был налет свежего нагара. Правда, Явич-Юрченко объяснял это тем, что накануне стрелял в тире. Но единственный очевидец, на которого он сослался, сказал, что не помнит точно даты посещения тира. Он же собственноручно записал в протоколе, что Явич-Юрченко имел обыкновение после стрельбы в тире, где бывал еженедельно, тщательно прочищать и смазывать оружие. Поэтому его показания не только не ослабили, но даже усилили весомость и убедительность этой улики, тем более что Явич-Юрченко, как выяснилось, стрелял по мишени не три раза, а не меньше восьми — десяти.

Но если Явич-Юрченко той ночью не брал с собой нагана, который мирно дожидался его возвращения в ящике шкафа рядом с одеколоном, бритвенными принадлежностями и носовыми платками, то доказательство обвинения закономерно превращалось в доказательство защиты. Явич-Юрченко не мог стрелять в Шамрая. В Шамрая стрелял кто-то другой. Кто именно — это уже иной вопрос. Нет, время с Дятловым не было потрачено зря. Малоприятное знакомство с лихвой окупило себя.

В кабинет вошел Фрейман. Кивнул мне:

— Продолжайте, я не помешаю.

— Да мы уж, пожалуй, закончили, — ответил за меня Дятлов. Почесывая щеку, вопросительно посмотрел на меня, снисходительно и немного покровительственно спросил: — Не ошибся?

— Не ошиблись.

— Вот и хорошо. Надоело.

Фрейман усмехнулся уголками губ, подмигнул: «Ну, как, Саша, хорош подарочек?»

Подарочек был не из сладких. И все же я не ошибся, когда настоял на его допросе. Ошибся ты, Илюша. Допрос дал много, намного больше, чем можно было предполагать.

Я дописал протокол и протянул Дятлову исписанные листы.

— Многовато написали…

— Не больше того, что было вами сказано.

— В этом я как раз не сомневаюсь.

— Вот и чудесно, — миролюбиво сказал я. — Вы разбираете мой почерк?

— За последнее время я научился разбирать любые почерки.

Он просмотрел протокол, расписался. Подпись у него была замысловатая, со сложным узором завитков и закорючек. Наверно, специально придумывал, а потом тренировался…