В кабинете было совсем тихо. Казалось, что он не в большом здании в центре шумной Москвы, а где-то в глуши, на безлюдном пустыре. Мелкие буквы в строчке сливались, а сами строчки загибались книзу. В тексте было много описок. Явич-Юрченко, конечно, не перечитывал написанного. Желчное, взвинченное письмо взволнованного и озлобленного человека. Но поджог и покушение на убийство, похищение документов, которые легко восстановить?…

Наступили сумерки. Серые зимние сумерки. Я включил настольную лампу. Желтая дуга легла на зеленое сукно стола, высветила письменный прибор с многочисленными остро отточенными карандашами, обгрызанную на конце ученическую ручку-вставочку, листы исписанной бумаги, модель многомоторного самолета «Максим Горький» и коробку спичек. Почему-то вспомнилась история, которую рассказывал Сухоруков о совещании директоров спичечных фабрик у Кирова. Перед каждым из участников совещания лежали спички, выпущенные его фабрикой. Открыв заседание, Киров сам закурил и предложил курить собравшимся. Однако его любезным приглашением никто не смог воспользоваться — спички не загорались… Подождав несколько минут, Киров якобы сказал: «Насколько я понял, тема нашего совещания полностью исчерпана. Вы свободны, товарищи!»

XV

Когда я снимал копии с писем, позвонил Фрейман.

— Я, к сожалению, задерживаюсь. Буду приблизительно через час. Тебя еще застану?

— Застанешь. Только распорядись относительно Дятлова.

— Хочешь с ним поговорить?

— Обязательно.

— Ну что ж, доставлю тебе это сомнительное удовольствие. Я уже на всякий случай распорядился, и его сейчас к тебе доставят. Сухоруков не появлялся?

— Нет.

— Если появится, скажи, что насчет демобилизованных я договорился.

Фрейман повесил трубку.

По канонам классической криминалистики полагается составлять предварительный план допроса. Но я этого правила обычно не придерживался, особенно когда встречался с подозреваемым или свидетелем впервые. План допроса меня связывал, придавал всей беседе излишнюю целеустремленность, ограничивал ее заданными рамками. Я же предпочитал свободный диалог, который открывал возможности для маневрирования и экспромтов. Что же касается Дятлова, то мне вообще было пока неясно, что он может дать для следствия.

Дятлов оказался облысевшим человеком лет сорока пяти с квадратным подбородком и плечами боксера. Он поздоровался, уверенно прошел к столу, сел, закинул ногу на ногу, склонив голову к плечу, как-то сбоку посмотрел на меня. Собрав на лбу морщины, спросил:

— Надеюсь, традиций нарушать не будете?

— А именно?

Дятлов объяснил:

— Перед допросом обвиняемому принято предлагать закурить.

— Вы неплохо освоили традиции.

— Три года ссылки, два каторги и четыре тюрьмы, — не без самодовольства перечислил он. — Как вы считаете, достаточно?

— Смотря для кого. Индивидуальный подход.

— Индивидуальный? — Он рассмеялся. — Чувствуется, что вы прошли школу у Фреймана. У него природное чувство юмора. Я ему как-то сказал, что, видимо, поэтому он и пошел на работу в ОГПУ. Согласны?

— У меня на этот счет еще не сложилось окончательного мнения.

— Э-э, да вы, оказывается, тугодум, — протянул Дятлов и вытряхнул из лежащей на столе пачки папиросу. — Учитывая повышение зарплаты и хлебную надбавку, думаю, что не обижу. А то я сегодня целый день не курил: кажется, полагающуюся мне передачу уже неделю просвечивают рентгеном. Угадал?

— Не в курсе.

— Ну да, тайна следствия… Но можете быть спокойны: я не любопытен.

— Рад.

— Приятно иметь дело с интеллигентным человеком, — сказал Дятлов и спросил: — Итак, чем я обязан вашему вниманию? Ведь, насколько я понимаю, следствие окончено, а предварилка, признаться, мне порядочно надоела.

— Скучное общество?

— Не сказал бы. На компанию в камере не жалуюсь — сливки. Но режим и отсутствие приличной вентиляции… Хочется наконец подышать вольным воздухом колонии. Или меня отправят в лагерь?

— Скорей в лагерь.

— Тем более. Я уже давно не был на Севере. — Дятлов достал из пачки вторую папиросу. — Рассматривайте это как накладной расход: как-никак, а я числюсь за другим ведомством и беседую с вами из чистой любезности. Надеюсь, вы не считаете, что лишняя папироса — чрезмерная цена за мою покладистость?

Я заверил его, что за подобную «покладистость» не жалко и пачки.

— Значит, уголовный розыск… — Он усмехнулся, пустил вверх облачко дыма. — Это что же? Надо понимать так, что Льва Давыдовича Троцкого привлекают к ответственности за взлом пивного ларька или за карманную кражу?

Дятлов скоморошничал, а в его глазах была ненависть — холодная, острая, как заточенный для убийства нож. С такой силой ненависти мне еще не приходилось сталкиваться. Хотя нет, приходилось… Это было много лет назад, когда мы задерживали в Марьиной роще ревностную поклонницу Распутина и одну из подруг последней русской царицы — Ольгу Владимировну Лохтину.

И вот теперь передо мной другой человек, с иным голосом, но такими же глазами. Бывший революционер, заклятый враг монархии — и подруга расстрелянной в Екатеринбурге царицы, генеральша, придворная дама, соучастница убийцы антиквара Богоявленского…

Облачко папиросного дыма над моей головой растаяло.

— Троцкий сейчас за границей, — сказал я.

— Что же из этого следует?

— Алиби, — сказал Я. — Так что пивной ларек отпадает.

— Вот как? — Дятлов поперхнулся дымом, рассмеялся. — Вот как! — повторил от. — Ну и слава богу, что так. Успокоили.

Постепенно между нами устанавливался необходимый при допросе контакт, на который я вначале и не рассчитывал. Убедившись, что меня слишком трудно вывести из состояния равновесия, Дятлов несколько слинял. Первоначальный нагловато-иронический тон уступил место иронически-равнодушному, а затем почти меланхолическому. Беседа вошла в обычное русло подобных бесед. О Явиче-Юрченко Дятлов отозвался с нескрываемой недоброжелательностью.

— У него, видите ли, оптимистический взгляд на вещи, — говорил он. — Я бы сказал, ярко-розовый — нечто вроде младенческой попки под лучами восходящего солнца. А я не любитель розового.

Похоже было, что он до сих пор не мог простить Явичу-Юрченко то, что тот не принял троцкистской веры, или, точнее, безверия. Подобное отношение меня в какой-то мере устраивало, так как являлось своеобразной гарантией того, что Дятлов не будет выгораживать Явича-Юрченко. И он его не выгораживал.

Дятлов не лгал, не наговаривал, но так расставлял акценты, что, казалось бы, совсем безобидные факты приобретали многозначительность и зловещий смысл. Рассказывая о ночном возвращении Явича-Юрченко, он красочно описал его взволнованность, беспорядок в одежже. («Я обратил внимание, что на сорочке у него не хватало двух пуговиц, причем одна была вырвана с мясом»), кровоточащую ссадину на ладони, отрывистую речь.

— Вы не спрашивали, где он был?

Дятлов хмыкнул. Кажется, он считал, что и так уже с лихвой возместил мне выкуренные папиросы.

— Не забывайте все-таки, что я не сотрудник ОГПУ…

— Я помню об этом.

— Тогда зачем же такие вопросы? Мне вполне было достаточно своих дел.

— Да, вы раздобывали шрифт.

— Совершенно верно.

— Но ведь Явич-Юрченко был вашим другом?

— Ближайшим, — с ухмылкой подтвердил Дятлов. — Об этом более чем красноречиво свидетельствуют мои показания… Другом и соратником.

— Допустим, — сказал я.

— Допустим, — отозвался он.

— Ну, а если «друг и соратник» взволнован, приходит так поздно, было бы, видимо, естественно проявить какое-то участие, поинтересоваться причинами, предложить помощь. Разве не так?

— В наших отношениях мы избегали навязчивости,

— Странно.

— Что ж тут странного? — Дятлов пожал плечами. — У нас не было принято лезть в души друг к другу.

— Итак, вы молча встретили появление хозяина квартиры?