А потом пил и уже не отбегал…

А потом не снимал даже штанов…

И все равно: пил, пил, пил…

Следующий день я вообще не помню. Следующий за ним — тоже. И за ним. И так далее. Сколько все это продолжалось — несколько дней, недель или лет, не знаю. Долго.

Пили мужчины, женщины и дети.

Пили кони, овцы и собаки.

Пили небожители-тэнгрии.

Пили духи из Царства Мертвых.

Пили, пили, пили…

ГЛАВА 24

Трубе — нет!

Проснулся я оттого, что… Или не проснулся, перенесся? Возникло у меня ощущение, будто я не сплю последние ночи… Нет, сплю, конечно, но в то же время некая невесомая субстанция, именуемая в разных источниках душой, эфирным телом или истинным «Я», совершает сновидческие путешествия во времени и пространстве. А тело мое, как пустая оболочка, в период скитаний остается недвижимым, брошенным и беззащитным. Как вот теперь. Потому что Боря Кикин давным-давно потрясал мое тело, а оно было, как деревянное. Я каким-то образом, не знаю каким, увидел его как бы со стороны — чуть слева и сверху. Душераздирающее зрелище: глаза закатились, радужная оболочка не просматривалась вовсе — сплошная пустота белка, взгляд бессмысленный, как у мертвеца… Чистой воды — зомби…

Напуганный Боря начал между тем усиленно охаживать меня по щекам, приговаривая:

— Ты чего, Андрей? Проснись! Без десяти четыре!

Опасаясь членовредительства, я поспешил то ли проснуться, то ли вернуться в брошенное тело. И перво-наперво вернул, словно вдул, в глаза осмысленность. Руки поднял, защищаясь от ударов Бориса.

— Все, хватит!

Он медленно опустил занесенную ладонь.

— Ну, блин, ты и спишь, Андрюха. Я тебя уже двадцать минут не могу добудиться.

Я встал со стула. Я опаздывал. Если режиссер будет недоволен моей работой по подготовке улицы к съемкам, накроются и другие заказы, Ольхон — в первую очередь.

— Боря, закрой за мной.

Несмотря на похмелье, которое я, как ни странно, ощущал, проснувшись, добрался я до улицы Грязнова быстро, опоздал минут на пять-семь, не больше.

Снег еще не подвезли, но возле моего нового свежевыкрашенного забора собралась толпа иностранцев, в основном французов и москвичей. Я преисполнился гордости. Любуются, наверно, темно-зеленой, немаркой красотой типичного российского строения…

Что-то вещал на родном, великом и могучем, Григорий Сергеев. Ему вторили, перемешиваясь и заслоняя друг друга, синхронные переводы на французский и англосаксонский языки в исполнении Турецкого и Ананьевой.

Итальянского я не услышал и не увидел, соответственно, Катерины-красавицы и второго режиссера-итальянца. Спят, наверно, и хорошо, если не в одной широкой постели, сволочи… Вспомнился сон, и я снова увидел на миг их глаза, полные муки и предсмертного ужаса, когда они прижимались, плюща лица, к стеклам полыхающей машины… Чушь. Не было этого. Это был сон. Сон и только!

Я подошел, остановился в задних рядах. Гриша как раз смолк, и Поль Диарен, режиссер-постановщик, задал вопрос. Анна Ананьева перевела:

Григорий Иванович, месье Диарен спрашивает, почему наши «зеленые» протестуют против нефтепровода? Ведь он необходим. Он несет в дома простых людей свет и тепло!

— Никто не против трубопровода, как такового, — ответил Сергеев. — Все понимают его необходимость. Но зачем прокладывать его в четырехстах метрах от байкальского берега? А постановление об этом уже подписано.

Снова двойной перевод. Иностранцы залопотали разом, но Анна, соблюдая субординацию, передала лишь возмущенные слова режиссера:

— Это неслыханно! А если произойдет авария с утечкой?! Или террористы заложат мину?! Нефть попадет в уникальное озеро, окончательно испортив его экологию!

Сквозь толпу человек в тридцать я наконец протиснулся во второй ряд и увидел то, что навело иностранцев на экологическую тему. На темно-зеленом фоне моего замечательного забора «зеленые» написали баллончиком черной нитрокраски крупно, на все пять метров:

«Байкалу — да! Трубе — нет!»

Вот, уроды… точно меня теперь уволят без выходного пособия…

Кто-то вдруг прижался ко мне сзади всем телом, и одновременно я ощутил чью-то жадную ладонь у себя между ног… Этого только не хватало. Москвич, наверно, какой-нибудь домогается. В столице, говорят, каждый второй мужчина — гомик. Вырождающаяся нация…

Я развернулся резко, готовый дать отпор несанкционированному вмешательству, и… увидел сияющие темно-зеленые, как мой забор, глаза Жоан Каро. Улыбнулся в ответ, отвернулся. Совсем на старости лет с ума сошла… пусть даже под ее ладошкой все у меня оживало… Мужчине, я слышал, чтобы возбудиться, надо двенадцать минут. Гнусная ложь! Полминуты хватит… Жоан что-то шепнула мне на ухо, вероятно привстав на цыпочки, иначе бы не достала… Но я не поддержал забавной игры в толпе, убрал аккуратно ее руку. И шагнул вперед в свободное пространство у испорченного забора.

— Здрасте… — сказал я. — Я в три отсюда ушел, ничего такого не было… а в четыре написали вот…

— Все в порядке, — улыбнулась Анна Ананьева, — месье Диарен не сердится. Он полностью на стороне русских «зеленых»… А забор вы покрасите, пока остальные будут разбрасывать снег.

Сияющий режиссер что-то сказал и пожал мне руку, будто именно я был инициатором российской ветви всемирного экологического движения. Анна перевела:

— Он говорит, что доволен вашей работой, но эту замечательную надпись придется все-таки закрасить. В первой четверти девятнадцатого века в Сибири нефтепроводов не было.

Я невольно усмехнулся. Можно подумать; Франция того времени сплошь была покрыта газо- и нефтепроводами…

Тут подошел первый «КамАЗ», груженный грязноватым снегом, и толпа иностранцев принялась разбирать сваленные на тротуаре лопаты.

Среди них я увидел и Стаса. Надо же, соизволил явиться в такую рань… Впрочем, после того, что он сделал для раненого Бориса Кикина, отношение мое к нему переменилось. По-человечески Стас себя повел, молодец.

Жоан Каро на меня не обиделась, жизнерадостно махала мне широким пихлом. Посмотрю я на тебя, мать, через полчаса работы лопатой. Энтузиазма, чай, поубавится…

Войдя во двор, я увидел на пороге дома разбуженного шумом хозяина.

— Как забор? — спросил он. — Подходяще?

— Испортили забор «зеленые» козлы!

— Это кто такие будут? — недоумевал хозяин. — Мутанты, чё ли?

— Не важно, — отмахнулся я. — Краску и валик тащи. По новой красить буду.

А иностранцы накинулись на снег, будто впервые его увидели. Хотя, может, и впервые. Где бы они, почти сплошь южане, могли видеть его в таком количестве? Разве что в Альпах на горнолыжных курортах.

Поль Диарен через минуту-другую сбросил куртчонку, подавая пример, махал лопатой, как вертолет лопастями. Ганс Бауэр, оператор-постановщик, напоминал ветряную мельницу при порывистом норд-осте. Рядовые члены киногруппы пытались соответствовать или хотя бы демонстрировать энтузиазм. Интересно, надолго ли их хватит?

Чуть в стороне, опираясь о лопату, стоял недовольный какой-то типчик смазливой наружности. Он ни фига не делал, только смотрел на честных трудящихся с брезгливым выражением на породистой физиономии. А те развлекались по полной, как на коммунистическом субботнике. Кто-то смеялся, кто-то пел, кто-то молча сопел, надрываясь от непривычной работы. Один тунеядец-типчик, зараза, стоял и делать ничего не собирался. Кто это, интересно?

Первую машину разбросали влет. Вторая еще не подоспела. Киношники остановились, опираясь на лопаты, как на костыли, тяжело дыша. Это вам, ребята, не кино снимать! Тут пахать надо, как слепая лошадь!

Подошел повеселевший Гриша Сергеев, изрек глубокомысленно:

— Иностранцы все засранцы, а японцы — молодцы!

Я хохотнул:

— Это почему же они молодцы?

— Не знаю, — ответил художник-постановщик, — так в моем детстве говорили.

Я подумал, что он, пожалуй, застал пленных японских солдат, которые после поражения во Второй мировой строили в Иркутске дороги и дома. И умирали, умирали, умирали… Много японских захоронений вокруг города. Только недавно правительство Страны восходящего солнца начало перевозить и перезахоранивать на родине останки своих солдат…