Я промолчал, и он продолжил:

— Иностранцы были хорошо подготовлены, все прошло как по маслу. Сейчас работаю я, ты только присутствуешь, но после моей смерти вся ответственность за выполнение поставленной задачи ложится на тебя, товарищ Татаринов!

Вспомнив Николая Алексеева, я, конечно же, вспомнил и наш с ним разговор. Еще и Стас участвовал, царствие ему небесное, рабу Божьему…

Значит, Хамаганов тот самый псевдошаман, который в положенное время должен беззаветно отдать свою псевдо-жизнь за дело… Чье, кстати, дело? Рука Москвы маловероятна. Игра явно была затеяна деятелями губернского уровня. Хотя как тут разобраться? С моей колокольни не видно ни черта, больно она низкая…

За спиной губернатора — президент. Так говорят, но так ли это в действительности? Каков масштаб происходящего — областной или общероссийский? И какова истинная цель? Я же не знаю ни фига. Я нахожусь в положении того слепца, который, ощупав слоновий хвост, назвал слона веревкой…

Впрочем, мне-то что за дело? В любых этих масштабах раздавят меня, как муравья, и не заметят. Словом, следует сидеть на своей колокольне тихо-тихо, ну и понятно, не подпрыгивать, чтобы, не дай бог, себя не обнаружить.

— Что я должен делать? — спросил я.

— С тобой свяжутся. — Николай Хамаганов пожал мне руку. — До встречи, товарищ.

Он растворился во тьме бесшумно, профессионально.

Михаил, водитель «Нивы», говорил нам с Сергеевым, что Николай Хамаганов отсутствовал на Ольхоне пятнадцать лет. Я знаю, где он находился все это время. На задании. В стане злобных врагов нашей многострадальной Родины. На агентов-монголоидов спрос, вероятно, немаленький. Может, он и государственные награды имеет…

«Но пасаран!» — хотелось воскликнуть, показав сжатый кулак кромешной тьме, окружающей Отчизну, но я сдержался.

В нашей неравной борьбе главное оружие пролетариата — конспирация, а уже потом — булыжник.

Сам не знаю зачем, я вернулся к догоревшему костру. Тот, кто сидел, неузнанный, на лавке, уже докурил, и я не мог угадать, кто там оставался, не торопился в постель в жарко натопленном номере.

Я достал сигарету и склонился над подернутыми пеплом углями. Прикурить захотелось от естественного источника, а не от российского газа, заключенного во французскую зажигалку, произведенную в Народном Китае.

Я дунул — пепел поднялся в воздух, обнажив яркие угли, переливающиеся всеми оттенками красного и синего, дрожащими, словно живыми. Короткий язычок лизнул тьму и погас.

С лавки засмеялись тихо и тонко. Женским голосом. Женщина была здесь только одна…

Я дунул еще — и вот уже несколько язычков поднялось из жаркого марева, но не прикорми их деревом, исчезнут, как не бывало.

Подбрасывать дрова я не стал, огонь погас, но краем глаза, не поднимая головы, я успел увидеть улыбающуюся Жоан Каро. И чему она, интересно, радуется? Улыбается чему?

Сунул в угли тонкую ветку. Она загорелась мгновенно. Я поднес ее к сигарете, но прикурить не успел — погасла.

— Комен зи мир, Андрэ, — услышал я и поднял голову.

Она сидела нога на ногу, облокотившись на колено, а другой рукой, вытянутой, держала зажженную зажигалку. Природа, казалось, затаила дыхание — ветра не было, и газ горел ровным желто-синим пламенем, освещая лицо женщины с изумрудными глазами. Они горели не отраженным светом, нет. Словно свежие угли погасшего костра, изнутри они переливались всеми оттенками зеленого, дрожали, будто живые, отдельные существа… Может, и правда отдельные?

Я поднялся. Я смотрел на нее, онемевший, застывший, превратившийся в чугунный памятник Командору. Смотрел и не смел подойти, точнее, не мог — металлические конечности меня не слушались. И я понял вдруг всю правду про эту женщину. Никакая она не француженка. Она вообще здесь, на Земле — проездом. Она — инопланетянка. Потому что не бывает в этом грешном мире таких изумрудных глаз, такой красоты, такой женственности. Одно только ее присутствие вызывало во мне жгучее желание, одна только улыбка, блеск глаз, изгиб тела… О чем я? Разве можно подобную неземную красоту грубо и жестко затащить в постель? Прости мою душу грешную…

— Андрэ! — повторила Жоан. — Что ты там стоишь, дурачок, иди же ко мне!

Из какой ты Галактики, милая? И почему я понимаю опять твой инопланетный диалект? Впрочем, этому я как раз удивился не очень, был уже прецедент с полетами, причем на этот раз понимание наступило без побочных эффектов — ни жжения во лбу, ни потери сознания не случилось.

И я пошел на свет глаз, как на огонек светофора.

Я шел медленно-медленно, словно продираясь сквозь затвердевший вдруг воздух.

Я плыл в нем, как в поминальном киселе.

Я преодолевал несколько шагов, нас разделяющих, целую Вечность.

Проигнорировав зажигалку, я встал на корточки, положил голову ей на колени и прошептал без всякой надежды на понимание:

— Я люблю тебя, Жоан. Прости меня.

Острые коготки вошли в мои волосы. Они перебирали, почесывали и царапали. Кончики пальцев касались нежно щек, лба и ушей. Так, вероятно, знакомятся слепые, запоминая топологию нового лица… Но мы уже знакомы с тобой, Жоан. Мы уже были друг в друге, друг другом, частью единого андрогина. Мы… Или я все придумал и ничего у нас не было? Я испугался. Вдруг та ночь в летящем «шевроле» — плод моего больного воображения, и только?

— Глупый, глупый, — говорила Жоан. — Разве может старая больная обезьяна обижаться на молодого красивого самца?

Я обнял ее за талию. У нее была тонкая талия. Очень тонкая.

— Сядь рядом, Андре. Так неудобно. Я хочу тебя поцеловать.

Я сел. Я тоже хотел ее поцеловать. Я просто хотел ее. И теперь точно знал — все у нас было. И будет.

И губы встретились, не могли не встретиться, потому что были созданы Творцом Эрлен-ханом для этой встречи, для этого поцелуя с терпким дымным привкусом Преисподней, с головокружительными ароматами эдемских садов и степного разнотравья обитаемых Небес.

И пошел вдруг снег, я видел его, не открывая глаз.

И легкие резные снежинки опускались медленно и плавно на нас, целующихся, на усадьбу Никиты, на деревню Хужир, на остров Ольхон, на Байкал, скованный льдом.

И это было, как благословение свыше.

Утром придет буйный ветер Сарма и сметет, словно березовым веником, снег к берегу острова или к противоположному, материковому.

Но нам-то с Жоан какое до всего этого дело? Мы целовались. Мы целовались целую Вечность и еще минут десять, не меньше.

Но все кончается, даже Вечность.

— Я люблю тебя, Андрэ, — прошептала Жоан, и я невероятным образом увидел в уголках ее глаз жемчужины слезинок.

— Я хочу тебя, Андрэ, хочу немедленно. Я умру, если этого не случится!

— Ты не умрешь, — сказал я, и, кажется, она меня понимала. Ты не умрешь никогда, Жоан!

Я встал с лавки. Она встала тоже.

Я взял ее на руки, она засмеялась.

— Не надо. Я толстая и тяжелая.

— Ты изящная и легкая. Как снежинка.

Я понес ее к воротам усадьбы.

Я понес ее к чернеющему вдалеке лесу.

Я понес ее сквозь тьму, снег и морок острова Ольхон.

И она была невесома. Невесома и желанна.

А потом мы легли на мою куртку посреди заснеженной степи, и нам было хорошо. Мы были счастливы Мы были счастливы долго-долго, целую Вечность.

Ущербная луна бесстыдно подглядывала за нами в узкую щелку между облаками.

И я смотрел сверху, как на лицо Жоан падает снег.

Падает и не тает.

ГЛАВА 9

Мать-Хищная Птица

Проснулся я от нечеловеческого крика в диапазоне от отвратительного ультра- до ужасающего инфразвука, одинаково не воспринимаемых человеческим ухом, но по-разному действующих на психику.

И были в нем одном голоса всех птиц — существующих и несуществующих, мыслимых и немыслимых, порхающих за окном в городском сквере и обитающих в Преисподней мировой мифологии.

Тонкий писк синицы, болтливый щебет воробья, музыкальный посвист виртуоза-соловья, пронзительный, истошный крик чайки, картавое карканье ворона, гибельное пение пернатых сирен-полудев, пугающий рев благородного грифона, царственный клекот белоголового орла-могильника…