Борис протянул мне свернутый пополам лист из ученической тетрадки в клеточку. Я развернул и охренел, честное слово. Сверху латинскими буквами было написано:

«Ich libe dich!!!»

А ниже нарисовано сердечко, пронзенное стрелой, с лужицей крови, вытекшей из ранки, и следы от напомаженного красного поцелуя…

Что тут сказать? Детский сад. Но — приятно. Аж до слез, подступающих к горлу, приятно.

Я поднял голову. Турецкий тактично оставил меня наедине с запиской. Ну а Карела к Жоан я больше не ревновал. Нормальный братушка, брат-славянин. Что я на него взъелся? Это все ревность, будь она неладна. Ну я-то хорош. И серебро из царского золотого запаса ему припомнил, и адмирала Колчака, выданного иркутским Советам. Все это так, но что, одни только чехи пользовались моментом? Японцы, вон, золота поболе во много раз с Белой Армии взяли, а ни одного штыка, ни одного патрона не поставили. Большевистский лозунг: «Грабь награбленное» был в ходу на всех уровнях, от уголовной беспредельщины до императорских правительств…

Все-таки взял я чай без сахара и подошел к Григорию Сергееву, беседующему со вчерашним бригадиром в белом тулупе. Филиппом его зовут. Его только имя я и запомнил.

— Я когда «Живи и помни» прочел, — говорил рыжебородый, — подумал: новый Гоголь явился. Вещь, к романам Федора Михайловича приближающаяся. Еще одно усилие писателя, и вот он, взят уровень классика, но…

Он сам себя прервал, раскуривая русскую папиросу. А я подумал: надо же, говорит как интеллигент собачий, а вчера у него «до завтрева», «не укупишь»… Прикидывался? Работягу из себя корчил?

— Что значит твое «но», Филипп? — поинтересовался Григорий.

— Но — не случилось, так и остался в отдалении. А все почему? В политику ушел, в публицистику — и сгубил свой талант к чертовой матери.

— О ком вы? — спросил я.

— Да так, об одном писателе, — отмахнулся Григорий. — Тебе это не интересно. Это не про баб и не про выпивку.

Я чуть обиделся, но виду не подал. Я, между прочим, тоже читал кое-что. По школьной программе. Толстого «Войну и мир» — первые два тома про войну проглотил, остальные, правда, про мир, не осилил. И еще… еще… Стал вспоминать и не вспомнил. Неужто это был мой единственный прорыв в русскую классическую литературу?

Но я нашел что ответить, причем ответить честно:

— Меня, Гриша, не только бабы и выпивка интересуют, меня вот бурятский шаманизм увлек в последнее время.

— О, это ты по адресу! — обрадовался непонятно чему художник. — Филипп все о нем знает, он сам шаман!

Рыжебородый поморщился, будто лимон съел без сахара и коньяка.

— Ну что ты, Гриша, несешь? Какой я шаман? Так, хобби, не более. — Повернулся ко мне. — Но кое-что знаю. Если правда интересно, Андрей, приходи.

Он объяснил куда, впрочем, и объяснений особых не потребовалось. Я еще на подъезде к усадьбе Никиты обратил внимание на его двухэтажный дом с тремя маковками, как у старорусского терема.

Съемки продолжились.

Сперва засняли, как в присутствии стаи псевдоволков и живого сидячего трупа англичанин из-за пояса рвал пистолет. Так, что сыпалось золото с кружев розоватых брабантских манжет… Откуда в голову пришла эта фраза, понятия не имею. Анекдот, вероятно, какой-то вспомнился. Не было у актера на полушубке кружевных манжет. А пистолет точно рвал, но не палил из него. Это, как я понял, должно было произойти в следующем эпизоде.

Сделали несколько дублей и увели столичных псов кормиться на байкальский лед. Почти без паузы привели лохматого Нойона. Он упирался, идти не желал, попеременно то выл, то рычал. Хрипел, когда очкастый хозяин волоком тащил его на веревке. В зимовье его отвязали. Пес забился в угол и не подпускал к себе даже хозяина.

Режиссеру мизансцена понравилась не очень, но все-таки он решил снимать. Подозвал британца, сказал что-то на английском. Тот покачал головой:

— Ноу.

Француз разразился экспрессивной речью, махал руками, брызгал слюной.

— Ноу, — повторил актер, вынул из-за пояса пистолет и протянул его режиссеру.

Тот замер на минуту, потом взял оружие. Британец развернулся и покинул помещение.

Поль Диарен держал длинноствольный пистолет в вытянутой руке, словно тот был ядовитой гадюкой, способной ужалить. Потом крикнул что-то на французском. Борис Турецкий коротко ответил и выбежал из зимовья. Через минуту вернулся с пиротехником.

— Петр, — говорил Турецкий, — режиссер хочет, чтобы вы застрелили собаку. В кадре должна быть кровь, иначе не будет сборов.

— Почему я? — удивился пиротехник. — Это не моя работа. Собак стрелять я не нанимался.

Переводчик перешел на французский, выслушал ответ.

— Петр, месье Диарен понимает, что это не ваша работа. Он предлагает сто долларов.

— Нет, — ответил пиротехник.

— Пятьсот.

Петя покачал головой. Перевода не требовалось.

Взбешенный француз закричал что-то.

— Лишние из кадра! — завопил Турецкий. — Мотор!

Нойон скулил совершенно по-щенячьи. Вжался в угол, смотрел на людей слезящимися глазами. Он все понимал. Все-все.

Поль Диарен поднял оружие. Рука его заметно дрожала. Он опустил пистолет и взял его уже двумя руками. Снова поднял.

Камера шелестела негромко.

Пес поскуливал.

Раздался выстрел.

Камера продолжала шелестеть.

Пес, взвизгнув, смолк. Пуля попала в самую середину лба. Кровь потекла из ровного отверстия в черепе на грязный дощатый пол, образуя лужицу.

Меня затошнило. Я успел забежать за угол сруба.

Меня рвало долго-долго в чистый, неистоптанный снег.

Меня рвало черными сгустками тщательно пережеванной запекшейся крови.

ГЛАВА 11

Могила Чингисхана

К двум часам дня киногруппу привезли в Хужир. Проигнорировав обед, я пошел в магазин за сигаретами. Погано было у меня внутри, а вот курить хотелось очень.

Миновав сельсовет с триколором, вошел в городской по виду магазин, который на деле оказался типично деревенским. Сельпо оно и есть сельпо, хоть за стеклянными витринами, хоть в дощатом сарае.

Купив курево, полюбовался на блестящие резиновые калоши. Точно такие же, вероятно, в середине прошлого века надевал пресловутый Алеша. На пенсии, поди, давно… «Те, что вы присылали на прошлой неделе, мы давно уже съели…» А это уже про зеленое земноводное крупных размеров, что при остром дефиците резиновых изделий хватает за пузо толерантных граждан дружественного Евросоюза.

В ассортименте также валенки трех ходовых расцветок — белые, серые и черные. Фасон, впрочем, единственный — тупорылая сибирская классика.

Выбор продуктов широкий, география тоже, но все продается существенно дороже, нежели в Иркутске.

Дабы способствовать развитию сельской торговли на местах, купил американской жевательной резинки и спички фабрики «Сибирь» из города Томска.

Подбрасывая и ловя коробок, вышел в стеклянные двери и встал как вкопанный. Тошнота подступила к горлу. Тошнота и ненависть. Потому что к магазину приближался тот самый мужичок в очках на резинке вместо дужек, хозяин застреленного полуволка. За спиной он нес холщовый мешок. Чуть не доходя, перебросил его с одного плеча на другое, и я увидел на серой дерюге проступившие кровавые пятна. Ясно стало, что у него, гада, в мешке…

Чикнув спичкой, я прикурил сигарету. Руки дрожали. Нервный стал, как барышня.

— Здорово, Андрей! — сказал мужик и, бросив мешок у ног, протянул руку, которую я проигнорировал. Он сделал вид, что не заметил этого, засунув руку в карман, извлек заокеанскую банкноту. — Сотню долларов не разменяешь, однако? Ближний «Обмен валюты» в Еланцах, здесь только летом откроют, не сезон. А у Никиты свой курс, отличный от Центробанка, занижает, деспот!

Я молчал, борясь со страстным желанием разбить очки и выбить искривленные темно-коричневые зубы. Сами скоро выпадут… Нойон — его собака, его собственность, и не стоит мне впрягаться не в свое дело. Всех подонков перебить — кулаков не хватит, да и жизни тоже. Даже — вечной.