ГЛАВА 29

Изобретатель карандаша

Вкрадчивый ли голос Михаила Орестовича меня загипнотизировал? Или от водки разморило? Расслабил жар от раскаленных батарей центрального отопления в кабинете или двое бессонных суток сказались? Не знаю, но глаза мои стали закрываться сами собой. Хоть спички меж век вставляй…

Директор дома-музея закончил доклад, и публика поаплодировала.

— История сия достойна благородного пера великого Александра Дюма-отца! — последовал напыщенный комментарий Григория Сергеева, явно насмешливый.

Мне захотелось в том же роде добавить: «Дюма-сына и Дюма-духа святого», но я сдержался. С уважением я отношусь к этому плодовитому во всех смыслах французу, а в юности, так вообще зачитывался его бестселлерами о мушкетерах, графинях, кардиналах и королях.

— Как же он прошел мимо подобной истории? — сетовал Сергеев. — Тут и выдумывать ничего не надо! Жизнь симпатичного авантюриста месье Алибера — готовый роман. А сцены прописать для маэстро — дело техники.

Овсянников согласился, да и мне спорить было не с чем.

— А вы читали роман Жюля Верна «Михаил Строгов»? — спросил директор.

Мы с Григорием переглянулись недоуменно. Ясно, не читали. Я так даже и не знал, что у Жюля Верна есть книга с русским именем.

— Вот и я, к стыду своему, не читал, — признался Овсянников. — Но знаю, что роман описывает путешествие русского дворянина, императорского посланника, в сопровождении французского и английского журналистов из Санкт-Петербурга в Иркутск. Сам писатель, кстати, в Сибири не бывал. В процессе работы пользовался книгами европейских путешественников, в основном — немцев.

Во, как забавно: путешествие русского, француза и англичанина на основе немецких путевых заметок… Но время, кажется, поджимало. Взглянув на часы, я подал голос:

— Господа, мне представляется, что мы имеем честь опаздывать на прием к господину режиссеру.

Это наваждение какое-то. Находясь в доме высокородного русского аристократа, я невольно старался соответствовать — нелепо и вульгарно. Вот-вот на плохом французском заговорю…

Михаил Орестович, консультант, в последний момент все ж таки решился пойти с нами. Добрались мы до гостиницы, где поселилась кинотруппа, довольно быстро. Поднялись на нужный этаж. Все уже были в сборе: режиссер-француз, оператор-немец и актер-англичанин. Собравшийся в номере интернационал дополняли: Турецкий, переводчик, несколько гримеров и осветителей москвичей, мы с Сергеевым — сибиряки, и Овсянников, полномочный представитель музейных работников и сексуальных меньшинств в одном круглом и румяном лице.

В самом дальнем углу скромно сидел единственный в европейской киногруппе монголоид, бурят по национальности, недавно утвержденный на роль ольхонского шамана. Как потом оказалось — артист Иркутского театра юного зрителя. Он там обычно злых бабаев и бармалеев играл, им детей пугали… Кстати, узнал я его сразу. Черты лица глиняной головы, вылепленной Борисом Кикиным, полностью соответствовали чертам лица бурятского артиста. Как Борис слепил его, не имея фотографии, не понимаю. Впрочем, это начинает входить у меня в привычку. В смысле — непонимание…

Мы разместились подальше от начальства, поближе к окну, из которого открывался чудесный вид на старый город с белокаменными церквями и деревянными домами. К несчастью, вид несколько портили две длинные кирпичные трубы на заднем плане, изрыгавшие черный дым.

Я осмотрелся. Не было моих девочек — ни Жоан Каро, продюсера, ни Анны Ананьевой, переводчицы. Впрочем, нечего им здесь делать, на этом, как мне кажется, излишнем сборище…

Француз был элегантен и раскован.

Немец — взъерошен и возбужден.

Англичанин — тих и благороден.

Француз вещал с пафосом художника, почувствовавшего натуру.

Немец в основном специализировался на операторских комментариях.

Джентльмен тактично молчал, вероятно мечтая о пинте шотландского виски.

Режиссер начал с призыва к присутствующим русским коллегам проникнуться сутью замысла. Для этого ему пришлось кратко изложить синопсис будущего фильма. И начал он с пролога.

Вдохновенной речи не мешал даже сбивчивый и неточный перевод. Борис Турецкий был, похоже, с глубокого похмелья. Есть, оказывается, и у московской нации эта чисто русская проблема…

Я невольно слился в экстазе с французским творцом и начал мысленно представлять, как все будет выглядеть на экране. Причем — в жанре анимации, рисованного мультика. Не знаю уж почему, но фигурки, сознательно скверно изображенные, кривлялись, строили рожи, произвольно меняли форму… Наверно, крыша у меня поехала от двухдневного недосыпа. Или уже трехдневного?

Под двойную трескотню Поля Диарена и Турецкого над их головами, будто на экране кинотеатра, разворачивалось действо.

Дети. Точнее, карикатуры на детей. Много. Всех рас и народов. У каждого ребенка в руке карандаш, размером в рост ребенка. Один рисует клыкастую бабочку, второй — робота-убийцу, третий — щербатый солнечный диск с подбитым глазом… И вдруг один из карандашей оставляет на бумаге косой дождь и страшную зигзагообразную молнию, перечеркнувшую несуществующий экран по диагонали…

Видеть все это было выше моих сил. Вмешательство в обыденную реальность чего-то неуместного, потустороннего раздражало страшно. Я опустил веки, но изображение не пропало. Наоборот, сделалось четче. Что за черт? Или опять у меня третий глаз открылся? Чушь!

А на ненастоящем экране — настоящая буря, разразившаяся в английском графстве Камберленд XVI века. Свирепствует ветер. Деревья вырываются с корнем. А сквозь ночь пробирается бедный пастух в поисках заблудшей овечки…

У пастуха черты лица английского актера, на чреслах — шотландская клетчатая юбка, килт, на костлявые плечи накинут плащ.

Вот он, бедолага, спотыкается и падает в яму — лицом в грязь, плашмя, как падают спиленные в тайге деревья. Когда поднимает голову, грязи на ней нет, но черты переменились. Теперь у него глиняная голова мертвого бурятского шамана. Она гримасничает. Она смеется. Надо мной?.. Вместо юбки и плаща — шаманский костюм для камлания, похожий на боевые доспехи средневекового латника, но щит и меч заменяют бубен и посох…

Я потер лоб двумя руками, потом зажмурился что было сил, до боли в глазных яблоках… Ничего не произошло. Я продолжал видеть дурацкий авангардистский мультфильм…

В потоках воды, среди спутанных корней, при свете беснующихся молний пастух узревает черный пласт, который принимает сначала за входную дверь в Чистилище. Но это оказывается знаменитый камберлендский графит…

Мультипликационная картинка замерла, будто кто-то нажал на кнопку паузы видеомагнитофона. Вероятно, потому, что в привычный уже монотонный франко-русский дуэт откровенным диссонансом вторгся совершенно немузыкальный тевтонский тенор. Влез немец-оператор, непонятно кому доказывающий, что он обожает снимать рисующих деток, гуляющих собак и ночные грозы. И все это без дешевых компьютерных эффектов и тупых комбинированных голливудских приемчиков. С ним никто не спорил. Француз, дав немецкому сумеречному гению потешить самолюбие, продолжил.

Моя картинка ожила.

На графитном руднике графства Камберленд усиленная круглосуточная охрана. Но злоумышленники подкупают стражей. И вот за контрабанду графита на континент по королевскому указу без суда и следствия рубят злодейские головы…

Немец снова не выдержал и, жестикулируя, показал, как ему видится сцена казни. Главное, мол, сфокусироваться на голове, которая, часто помаргивая, падает с плахи на помост и по лестнице скатывается, как футбольный мяч, под ноги опьяненных кровавым зрелищем обывателей… Аналогия с футбольным матчем не случайна…

Француз, не дав закончить немцу, завершил пролог шхуной, рвущейся через Ла-Манш к художникам европейского континента, жаждущим графита.

На этот раз немец почему-то не вмешался.

Начиналось французское кино.

Режиссер спел гимн неутомимой гильотине. Косой нож сначала собирает урожай дворян, а потом — революционеров…