Спирт я пробовал как-то у Бориса Кикина. И зарекся. Отрава отравой со специфическим ароматом паленой резины. Наутро после принятия внутрь этой дряни мне было настолько скверно, что думал — помру… Многие помирают. И освобождают дорогостоящую землю в центре растущего города. Скоро все они поменяют место жительства на благоустроенные, с теплыми сортирами райские чертоги…

Подобное положение всех устраивает. Бизнесмены скупают освободившуюся землю. Муниципалитет экономит на здравоохранении. Пенсионные фонды — на сокращении числа получателей пенсии…

Президент тут недавно вмешался. После публикаций в прессе о массовых отравлениях «спиртосодержащими суррогатами». Можно подумать, раньше травились не массово… Но тут написали, и президент из телевизора разразился гневной речью. Как всегда, призывал мочить в сортире…

Милиция после призыва даже вмешаться не успела. Те пацаны, что взяли ее на содержание, оперативно позакрывали свои «спиртосодержащие» пункты… Акция закончилась, точки снова торгуют, как ни в чем не бывало. Через неделю все вернулось на круги своя… А здоровью нации спекулянты спиртом ничем не угрожают. Наоборот, санитарами природы работают, оздоравливают население, убивая слабых и малоприспособленных…

Черный юмор пер из меня, точнее, бурлил во мне, распирая изнутри. Еще немного — и лопну… Ладно.

Вот что я думал, пока мы с Гришей Сергеевым продвигались к мастерской Стаса на улице Уткина.

— Кто такой этот Уткин? — спросил я.

— Какой, на хрен, Уткин? — уточнил Григорий.

— В честь которого улица.

— Мальчишку трахнули в Иркутске, ему семнадцать лет всего! — с выражением продекламировал Сергеев, как на уроке литературы.

— Что за порнография? — поинтересовался я.

— Это Уткин написал, комсомольский поэт. Жил где-то здесь, уехал в Москву в двадцатых годах прошлого века, прославился…

— Серьезно трахнули? — Не поверил я Сергееву, что комсомольский поэт писал про гомосексуалистов, нет, не поверил.

— Куда уж серьезней… Но не трахнули, конечно, а шлепнули, то бишь расстреляли. Душещипательная история. Кажется, и песня была. По радио слышал в рабочий полдень. — И добавил с грустью: — Хорошая была передача «В рабочий полдень», душевная…

Ностальгию его по прошлому понять нетрудно. Он же, Гриша, молодой был — и девки его, поди, любили, и не болел после застолья, как теперь, по три дня, и сердечко не пошаливало, и печень вела себя прилично. А социализм… Кто его вспоминает? Ну а если и вспоминает, то только хорошее. Не очереди и пустые полки в магазинах, не КГБ и «железный занавес», а то, что передача «В рабочий полдень» была душевная, а рекламы в телеэфире не было вовсе… А то, что соседа взяли, так сам виноват, враг народа!

— Где его, блин, черти носят? — сетовал Григорий после очередного звонка на мобильный Стаса, когда мы подходили к знакомому дому, выстроенному сумасшедшим архитектором в форме буквы «Ж».

Архитектор спился и умер. Это точно. Сначала он пил дорогие коньяки, потом дешевую водку и, как достойное завершение любой русской профессиональной карьеры, — технический спирт, производимый из паленой резины. Так я думал. И еще я думал: откуда в нашей стране столько паленой резины? И еще: паленой резины хватит на всех. Россия провоняла ею насквозь. Даже снег. Даже душа. Аминь.

— Как ни позвоню — недоступен… что за черт? Отключился он, что ли? — продолжал песнь о своем нерадивом ассистенте Григорий.

Я его не очень слушал. Я думал, что хочу на Ольхон. Там, должно быть, пахнет по-другому. Бурятским тарасуном пахнет… Впрочем, бурят не доят. Тарасун, со времен Чингисхана, готовят из молока молодых кобылиц. Откуда в наше время на Ольхоне кобылицы? Тем паче — молодые? Там, вероятно, пахнет, как везде в Российской Федерации — паленой резиной. И смертью. Я вдруг почувствовал ее пристальный взгляд и приторный запах. Смесь какая-то ладана из церкви, формалина из морга и цветущей черемухи с заросшего кладбища. Это детские еще ассоциации. С недавних пор к ним примешивался запах паленой резины — скорее всего, автомобильная покрышка, трущаяся об асфальт в тщетной попытке затормозить, — и вонь сгоревшей проводки из электросчетчика. Еще — дурманящий аромат свежей древесной стружки, пропитанной кровью, тоже, понятно, свежей… Чушь, конечно, но я невольно оглянулся и, мне показалось на мгновение, увидел глумливую старушечью ухмылку. Я вздрогнул. Остановился. Присмотрелся — не было никого за моей спиной…

Здоровый образ жизни надо вести, спать по ночам надо, а не трахаться с продюсерами за сотню баксов…

— Ты чего? — спросил Григорий.

— Ничего. Мужика, показалось, увидел знакомого.

— И что?

— Обознался.

— Ну, так идем? Долго собираешься стоять посреди улицы?

Я не ответил. Догнал двумя широкими шагами товарища, и мы свернули к нужному подъезду. Сергеев здесь, вероятно, бывал, шел уверенно. На ходу он снова достал мобильный и снова чертыхнулся после звонка:

— Стас временно недоступен!

У подъезда стояли люди. Много, человек двадцать. И две машины — милицейский «УАЗ» и «скорая помощь». Нет, припарковано у дома было машин значительно больше, но как-то не вызывало сомнений, что они — не в теме, а эти две — в центре событий.

Я давно чувствовал недоброе и подозревал, что слово «временно» из последней фразы Григория попросту неуместно. Уместно: «навсегда» или «во веки веков»… Аминь. Аминь? Что я несу?.. Действительно, что?

Народ стоял негусто, кучками по нескольку человек, а в пяти шагах от подъезда под окнами лежало нечто, накрытое белой простыней. Или некто? Да, вероятно.

Рядом стояли мент с тремя звездочками на погонах и два медработника в форменной одежде салатного цвета. Они переговаривались о чем-то, потом старлей приподнял простыню. Мы подошли уже достаточно близко, и я узнал Стаса. Он лежал, будто спал. Признаки насилия на спокойном красивом лице отсутствовали. Может, и правда утомился, прилег отдохнуть… Господи, что я несу?

— Забирайте, с ним все ясно — личность выяснена, в квартире — работают, — сказал старший лейтенант.

Мы подошли вплотную, остановились.

— Знаете, куда везти? — спросил мент.

Ребята салатного цвета кивнули. Оба. Старлей отпустил простыню, и она упала, не закрыв лица Стаса полностью. Никто поправлять не стал. Мент сел в машину, и через минуту она отъехала. Санитары переложили тело на носилки, потом затолкали в заднюю дверь «скорой». Помощи больше не требовалось. Ни медицинской, никакой. Стас был безнадежно мертв…

У меня зазвонил телефон. Кто говорит? Не слон. Я взглянул на экран сотика — Анна Ананьева, переводчица. Не хочу сейчас с ней говорить. Даже если она по просьбе Жоан звонит, все равно — увольте. Убрал сотик в карман.

Пусто. Пусто внутри, будто на бесконечной, безлюдной равнине, где только снег и небо, отраженные друг в друге… небо и снег…

И не существовало ни Мирового Дерева, ни Матери-Хищной Птицы с железным оперением, несущей яйца-души. Ничего живого или псевдоживого. Не было даже мифа, потому что некому было его создать или просто услышать. Я — один. И снег. И небо. И моя тоска, и моя боль. Мое двусмысленное нежелание жить и умереть одновременно. Хотелось существовать в ином качестве, над жизнью и смертью, вне их. Но — как? Разве подобное возможно? Даже для небожителей-тэнгриев, даже для духов озер и рек, заснеженной земли и подземного мира… Возможно все, что мыслимо.

Я стоял на заснеженной бесконечной равнине под равнодушными пустыми небесами. И не было ничего ни вокруг, ни внутри меня. Не было даже мыслей…

— …Может, пойдем к Борису Кикину?

Я бездумно кивнул и понял, что Григорий Сергеев давно говорит что-то, но речи его плавно скользят мимо моих ушей. Но разве это имело хоть какое-то значение? Слова — они и есть всего лишь слова. Нечто, возникшее посредством голоса, сотрясающего воздух. В определенной последовательности чередующиеся звуки… Как нелепо. Как безнадежно. Зачем?

То, что последний вопрос я произнес вслух, дошло до меня, когда Григорий на него ответил: