В дверь заскреблись, заскулили. Я догадался, что вернулся Нойон-полуволк. Отбросив задвижку, приоткрыл дверь, а он просунул в щель мохнатую голову со сквозным отверстием во лбу.

— Милости просим, Нойон! Где тебя носило, когда тебя не было?

Он вошел, виляя хвостом, и улегся у порога, а я запер дверь и вернулся к окну. Автомобиль приближался. Уже видно было, что это именно фары светят. Уже привычные очертания можно было угадать.

Сколько прошло времени после телефонного разговора, я не знал. Единственные мои часы сдохли вместе с мобильником, но мне показалось, что много больше, чем десять минут.

Плеснул еще полкружки водки. Для храбрости…

Темного цвета внедорожник, заокеанского, кажется, производства, припарковался с южной стороны дома. Туда выходило четыре окна — два забитых фанерой и столько же застекленных. Я приник к угловому.

Водителя сквозь боковые тонированные стекла не разглядел, а передняя дверца распахнулась, и вышла из нее Катерина, переводчица. Без следов ожогов, и совсем на мертвеца непохожая. Может, не врала она мне? Может, правда, недоразумение? Я не знал. Еще не знал, что делать и как себя вести.

А она стояла в свете фар, казалось, для того, чтобы я рассмотрел ее как можно лучше. А посмотреть было на что. Особенно уроду вроде меня, эротоману хренову…

Катерина была без шапки, и темно-русые пряди свободно стекали на черно-бурый воротник кожаной куртки. Она улыбалась. Я оценил ее светлую улыбку, правильные черты лица: чуть припухлые ярко-алые губы, светлые глаза… Все в ней было соразмерно, все как надо, лучше и не представить даже. Вот только нос будто бы стал длинней и массивней, чем раньше. Как клюв какой-то экзотической птицы. Попугая? Впрочем, показалось, наверно. Тени и полутени при свете автомобильных фар исказили ее идеальные черты.

Пес тоже заинтересовался. Подошел к окну и поставил передние лапы на подоконник. В отличие от меня, зрелище произвело на Нойона обратное впечатление. Он утробно заворчал, даже шерсть приподнялась на загривке.

— Ты чего, Нойон? Что тебя пугает?

Он взглянул на меня, вильнул хвостом, снова повернул голову к окну и негромко зарычал.

А Катерина, вероятно, видела наши настороженные физиономии в освещенном свечой проеме. Она взмахнула рукой.

— Андрей, почему не встречаешь? Или боишься? Посмотри, разве я похожа на обгоревший труп? — И повела плечами, и прошла пару шагов грациозно, как на подиуме…

Ну что я, право, совсем с ума сошел? Вот же она стоит, живая женщина, молодая и красивая. Я теперь верю в любую чушь, а собственным глазам — нет. Лечиться надо!

Я подошел к дверям, сопровождаемый собачьим рычанием. Плевать! Нойон, он мертвый, Катя — живая!

Я отбросил в сторону задвижку, распахнул дверь, и она вошла.

— У тебя тепло. И окна забил. Ночевать здесь собрался?

— Никто же за мной не приехал.

— Обижаешь. А я?

— Ты… Тебя я не ждал.

Она сбросила кожаную куртку и осталась, как в первую нашу встречу в Музее декабристов, в чем-то облегающем, и я снова не видел, в чем конкретно. Все всегда повторяется, повторилось и на этот раз.

Я снова не видел трикотажа.

Я мысленно сорвал его к черту.

Я видел миниатюрную рельефную фигурку с умопомрачительно высокой грудью.

Я охренел окончательно.

Я пялился на девушку и ничего не мог поделать с глазами, которые, стоило их отвести в сторону, возвращались, как привязанные, к вожделенному объекту…

Нойон вдруг залаял, прыгая вокруг Катерины, но укусить не решался.

— А это кто у нас такой злой? — засюсюкала она. Так женщины часто говорят с детьми и животными. С такой же интонацией девочки общаются с куклами, укладывая их в кукольную кроватку… И вдруг другим голосом, резким, повелительным, грубоватым даже: — А ну-ка, на место, Нойон!

И он подчинился — поджав хвост, заскулил и забился в угол. Но Катя была безжалостна и неумолима:

— Место собаки на улице! — Распахнула дверь. — Иди, гуляй!

Нойон выскочил как ошпаренный, залаял у запертых дверей. Что это с ним?

— Вот дурачок… — Катерина снова сменила интонацию, засюсюкала.

— Откуда ты знаешь его имя?

— Мне уже рассказали, как Поль Диарен стрелял в собаку. Я рада, что Нойон остался жив и ты его подобрал, Андрей.

Как же, жив… А может, и правда так и было? Мне хотелось ей верить. Мне просто ее хотелось… Урод. Там, за рулем внедорожника, итальянец, ее возлюбленный. Куда я-то лезу?

За окнами истошно лаял Нойон. Бегал как ненормальный вокруг дома и лаял…

Я сошел с ума, и девушка, конечно же, это заметила, не могла не заметить. Она улыбалась, довольная… И плевать мне было на то, что за рулем внедорожника — Марко Ленцо!

Я забыл также и всех других женщин. Их попросту не существовало!

Мне хотелось прикоснуться к телу Катерины, прижаться, впиться в ярко-красные, словно кровавые, губы. Мне хотелось… Ладно, размечтался, урод. Хотя бы коснуться, будто случайно, тонкокостной руки с нервными пальцами, удлиненными того же оттенка ярко-красным маникюром острых коготков. Мне хотелось быть подле нее — всегда, везде, и ныне, и присно. И пусть делает со мной, что хочет, я согласен быть слугой и рабом! Пусть издевается, унижает, пусть бьет, кусает, царапает когтями, оставляя на теле кровавые параллельные борозды… пусть, в конце концов, сожрет меня вместе с потрохами — все, что угодно, лишь бы прикасалась, лишь бы…

А нос и правда больше, чем обычно. Впрочем, от колеблющегося пламени свечи шастали по комнате удлиненные, уродливые тени. Но только мои. Катя тень не отбрасывала. Я обратил на это внимание, но значения не придал.

А она, она… Пуговки расстегивались одна за другой…

— Я сама вожу машину, Андрей. Я приехала одна. Разве нам еще кто-то нужен? А Марко… Он холодный, как труп. Я никогда его не любила. Я всегда любила тебя. С первой нашей встречи в музее. Ты так смотрел… Ты и теперь так смотришь…

Да, я смотрел и видел, как трикотажное нечто, которое я и заметить не пожелал, полетело в угол, а лифчика под ним не оказалось. И правильно. На кой он, если ничего поддерживать было вовсе не нужно? Тяжелая грудь с крупными темно-коричневыми сосками не нуждалась в подпорках…

Светлые джинсы, казалось, расстегнулись самостоятельно и упали на пол. Катерина, перешагнув, вышла из них, как из морской пены. Прозрачные трусики, не скрывающие черноты лона, — вот все, что на ней осталось…

— Что ты стоишь как истукан? Иди же ко мне. Иди скорей!

Она призывно протянула руки, и я, как на ходулях, пошел… пошел… Она была на другом конце света. Я шел долго-долго…

И Нойон уже не лаял, хрипел. Хрипел и бился всем телом в запертую дверь.

И кричала какая-то ночная птица голосом убийцы-маньяка.

И волки выли.

И печь потрескивала.

И пламя свечи дрожало, и все вокруг отбрасывало деформированные тени. Все, кроме Катерины. Но разве это имело значение? Она была хороша. Божественно хороша…

— Ты — мой! Ты же об этом мечтал, правда? Твоя душа, твое тело, твоя горячая кровь — все станет частью меня, Андрей! Любимый!

И ее ярко-красные губы сделались подобием клюва, и ее нос удлинился, а глаза запали, будто провалились внутрь. И это было красиво. Это было божественно…

И она, желанная до умопомешательства, обняла меня, и длинные рубиновые ногти вошли мне под лопатки, и струйки крови побежали по спине, и я застонал от нестерпимого наслаждения…

И она вонзила свои губы, свой острый клюв мне под подбородок в шею, и блаженная судорога прошла по телу, и кровь залила мою грудь, и она жадно пила ее и пила…

— Делай со мной, что хочешь… я — твой…

— Да, ты — мой, — согласилась она, и окровавленный клюв ударил в висок.

Я не мог сопротивляться. Не хотел. Это было наслаждение, описать которое никому не по силам…

И она провела ногтями по спине сверху вниз, оставляя глубокие борозды…

— О, любовь моя… боль — наслаждение… я люблю тебя больше жизни… бери ее…

Я не знаю, говорил ли я это вслух. Сознание отсутствовало. А когда клюв Катерины ударил меня в темя, я потерял его уже буквально…