— Жена! — он недобро усмехнулся. — Не успел порог переступить, а уже про Данилу знаю. А?

Оксана, будто ее ветром подхватило, выскочила из передней, задернула занавеску в дальнюю, их с Иваном и дочкой комнату, послышался оттуда сдавленный, глухой плач.

— Про Данилу брешут, — сурово сказала мать. — Оксана у меня на глазах, вижу. Чего уши развесил, слухаешь кого зря?!

— Но шо-сь именно про Данилу и сказали, а не про кого другого? — упрямо возразил Колесников.

Мария Андреевна вздохнула:

— Сказать про человека все можно. Баба шесть годов одна. Ты явишься, побыл день-два и был таков. А злым языкам покою нету… Теперь-то долго дома будешь?

Колесников вытянул ноги к теплу, пыхал самокруткой. Сказал неопределенное:

— Покамест нога заживет.

Мария Андреевна оставила ухват, подошла к сыну, вгляделась в лицо.

— Ты чего надумал, Иван? — спросила с тревогой. — Или списали тебя с Красной Армии?

— Спишут, как же! — хмыкнул он. — Третий раз уж дырявют, а малость шкуру залижешь — и опять, айда на коня да за шашку.

— Соседи… браты твои что скажут, Иван? — Мария Андреевна всплеснула руками. — И Григорий, и Павло… письма ж поприсылали, про тебя спрашивают, как ты там?

— Чего про меня спрашивать, — хмурился, отворачивал лицо Колесников. — У каждого своя дорога. Они в армии не так давно, может, им это в охотку, а я шесть годов вшей кормил. Да и за что, главное? В старое время у нас и кони, и коровы, и земли сколько было. Хозяйство вон какое батько держал! А сейчас, при новой власти, где все это? Кому поотдавали?

— Власть поддержать надо, сынок, — горестно вздохнула Мария Андреевна. — Вишь, тяжко-то как. Голод в нонешнем году, смута. Да и многие сейчас бедно живут.

— Лодыри — они всегда бедно жили! — вспылил Колесников. — А мы с батькой да с дедом, помню, от зари до зари землице кланялись, рук и горба не жалели. И все прахом пошло. Все! Воюй теперь неизвестно за что. Нашли дурака. Коммуны, социализм… Шо это такое?

Мария Андреевна не знала, что сказать сыну. Про коммуны эти она и сама толком не слыхала, сердцем чуяла в словах сына какую-то неправду, злость, но возразить ему не сумела.

«Нехай недельку-другую полечится, отдохнет, — подумала она. — А там видно будет».

Заплаканная Оксана шмыгнула из-за занавески, стала помогать Марии Андреевне у печи, на мужа поглядывала с обидой, испуганно. Колесников смотрел на ее склоненное лицо, сгибающийся в работе стан, полные ноги в грубых, домашней вязки чулках.

«Бегала, бегала к Даниле, — думал он. — Дыма без огня не бывает. Ну ладно, хромой черт, попадешься ты мне в темном проулке…»

Но зло свое он сорвал на жене. Когда вода в чугуне согрелась, Колесников разоблачился за занавеской у печи, позвал Оксану, велел мыть его; придравшись («Куда льешь такую горячую, лярва!»), ударил ее, коротко и хлестко, шипел в самое ухо: «Узнаю точно про Данилу, уродкой зроблю, поняла?»

Оксана молча глотала слезы, поливала ему из ковша, а он, сатанея и все больше распаляясь от ее молчания, всей кожей чувствовал женину ненависть к себе.

За стол сели поздно; помянули Сергея Никаноровича, женщины поплакали, повздыхали, а Колесников сидел безучастный ко всему, мрачно гладил деревянным гребешком короткие, мокрые еще после купания волосы, сердито поглядывал на жену. Оксана почти не ела, сидела за столом подавленная, грустная.

Спать легли за полночь. Оксана подчинилась его ласкам равнодушно, щеки ее по-прежнему были мокрыми.

— Ладно, будет тебе, — сказал Колесников грубо. — Не любил бы, дак и не трогал — гуляй с кем хошь или вовсе со двора иди. А тут… Народ зря брехать не будет.

Он ждал, что Оксана после этих его слов станет оправдываться, в чем-то, может, и признается — ну, встретились на улице с Данилой, случайно, в одной же слободе живем, поговорили минутку, так что с того? Как с живым человеком не поздороваться, молчком, что ли, оббегать его? Ну, и ухаживал за ней Данила в молодости, нравилась она ему, но жена-то я твоя, Ваня, за тебя пошла! А что языками брешут — так завидки людей берут, красивая я у тебя, всякий бы мужик прилабуниться готов, да что ж она — распутная какая, что ли! Шесть годов верой-правдой его ждала и еще ждать, сколько надо, согласна… а он сразу руки распускать! И он бы помягчел от ее слов и теплых слез, может, и прощения бы за битье попросил… Да какое это битье, господи! Разок и съездил по шее. Но она не сказала ничего, и слезы ее упрямые какие-то, себя, видно, жалко, ишь!

Колесников встал с постели, курил у окна; вернулся в кровать озябший, с заледеневшими на голом полу ногами.

— Что тут, в Калитве, стряслось? — спросил он. — Марка́ Гончарова с Гришкой да Конотопцевым встренул, болтали всякое.

— Продотрядовцев они, бандюки, побили, — жалостливо всхлипнула Оксана. — Совет наш разогнали, Сакардина с продотрядовцами порешили, войско сколотили… Ой, шо тут було, Иван! Всех мужиков в слободе мобилизовали.

Она привстала на локте.

— Тебя, мабуть, тоже привлекут, а? Ты бы ехал в свой полк, Иван? Мы уж как-нибудь одни тут перебьемся.

— В полк, говоришь? — Колесников посопел в раздумье, спросил: — Лапцуя, Ефима, помнишь? Ну, который у церквы жил?.. Ну вот. Он у Деникина был, потом, когда их разбили, в банде какой-то отирался, на Украине. Словили его у нас, под Новочеркасском. Узнал гад один, богучарский. Трибунал Лапцуя к расстрелу приговорил. Ну, а перед этим толковали мы с ним. Что ж ты, говорит, шкура продажная, за красных воюешь? Против самого себя идешь, Иван! Вы-то, Колесниковы… Да на таких Россия сколько веков держалась, опора государству российскому была. И в царской армии ты, Иван, г о с п о д и н  унтер-офицер был. А сейчас кто? Ну, эскадронный, так что с того? Шашкой впереди других махать, под пули первым лезть. И было бы за что. Был ты с батькой зажиточным хозяином, а сейчас что у тебя? Коняка, да и та казенная. Тьфу!.. Я и думаю: а правда ведь! Затеяли большевики мясорубку, а ты и суй в нее то руку, то ногу. Кому мою голову жалко? Да никому!.. А в старое время хвалили меня, мол, способный до военных наук, хоть на полк ставь.

— Может, тебя и назначут еще? — с надеждой спросила внимательно слушающая мужа Оксана и, поколебавшись, придвинулась к нему ближе — теплая, забытая. — В слободе тоже говорят, шо ты башковитый до военных дел.

— Теперь мне дорожка назад заказана, — уронил Колесников. — Лапцую побег организовал, наган ему дал, он охранников побил. Потом, через знакомых, шашку эту белую от него получил в подарок.

— Ой, Ива-ан… — Оксана села в постели; струились с ее головы темные душистые волосы, щекотали его грудь. — Что ж ты наделал?! Как людям в глаза смотреть? Вдруг узнают, что… Сообчат или…

— Да какие люди, дура! — зло зашипел Колесников. — Кто про Ефима знает? Ни один человек, кроме тебя. А ты гляди помалкивай, не то… — он жестко сгреб ее волосы, потянул. — Жизнь, она всяко еще может повернуться. Новой властью недовольные в народе, и армия тоже не вся на стороне большевиков, слухи там разные ходют. Переждать надо, поняла? Ногу я долго лечить буду, травить знаю чем, фельдшер в полку научил…

Завозилась, заплакала в зыбке Танюшка, и Оксана соскочила с кровати, тихонько говорила дочери что-то ласковое, нежное, а голос ее то и дело срывался, вздрагивал.

* * *

Оксана долго еще не спала, плакала. На душе было обидно, горько — почему Иван так жесток с ней? И какой она дала для этого повод? Была у нее в молодости с Данилой Дорошевым «любовь» — провожал он ее несколько раз, да на гулянках вместе сидели. Что ж теперь…

Поплыли перед ее глазами картины далекого прошлого: какой-то праздник, шумная Калитва, молодежь у одного из домов, на завалинке. Иван Колесников — с гармошкой, гармонистом он славился на всю округу. Заиграет — ноги сами в пляс идут…

И видится ей, как будто это было вчера, широкий круг, девки, парни, она, Оксана, среди них. Здесь же и Марко Гончаров, Гриша Назарук с братом, Михаилом, Данила Дорошев и сестры Ивана — Мария и Прасковья. Настя — третья его сестра, тогда совсем еще девчонкой была, Мария Андреевна на гулянки ее не пускала…