«Едим столярный клей», – записывает в своем дневнике 1 января 1942 г. А. П. Остроумова-Лебедева. «Ничего. Схватывает иногда первая судорога от отвращения, но я думаю, что это от излишнего воображения. Он, этот студень, не противен, если положить в него корицу или лавровый венок» [1614]. Даже при взгляде на это суррогатное месиво проявляются все те же приемы различения: что-то не так плохо, а что совсем плохо, то следует «подсластить» более вкусным. Такие же приемы характерны и для других блокадников. И. Д.
Зеленская задумалась над тем, нельзя ли дрожжевой суп, эту безвкусную белесоватую массу, сделать лучше: «Есть ее можно, насовав туда перца и горчицы» [1615]. В другой семье, возможно, в такой же суп положили «2 пластиночки лука»: «Это очень вкусно» [1616]. М. М. Краков хотел испечь лепешку из гнилой картошки: «…Плохо, но если попробовать поджарить на масле?» [1617].
«Облагораживание» еды – все тот же способ сохранить в себе человеческое. Все через прошлое – представление о добротной еде, ощущение вкуса и безвкусия, различение хорошего и плохого. Воспоминания о довоенном быте помогали осознавать вновь и вновь эталон «правильной» еды. Упрочался он и в бесконечных разговорах о том, кто, когда и почему не купил в «доблокадных» магазинах и аптеках еще имевшиеся там продукты и лекарства. Там не стали брать лук, здесь прошли миом банок варенья – и чувство непреходящей досады от этого: ведь многое продавалось свободно, все стоило относительно дешево. Каждый, кто почему-то не захотел (хотя мог) купить пачку горчицы, сахара, крупы, бутылку растительного масла, банку сгущенного молока, потом не раз вспоминал об этом. Л. Разумовский рассказы о том, как «месяц-полтора назад могли что-то купить и не купили», слышал ежедневно [1618]. Жена одного из руководителей Ленинградского отделения Союза советских писателей купила трехкилограммовую банку икры и по требованию мужа отдала ее в детдом. Через два года оба они признавались журналисту А. Верту в том, что «много раз потом об этом жалели» [1619]. Горечь от того, что не захотели приобрести, когда это было возможно, оказавшиеся столь нужными позднее продукты и витамины, ощущается и в воспоминаниях Д. С. Лихачева.
Близкими им оказывались и рассказы людей о том, как они ранее, будучи сытыми, не все хотели есть, капризничали. Рассказы, также возвращавшие к прошлому, к цивилизованной жизни и ее ценностям и столь же омраченные страданиями, невообразимыми приступами голода, полные горечи и упреков себе: «Я так пью, что даже опухла, и кроме жидкого нет ничего. В общем я теперь часто вспоминаю, когда ты мне говорила ешь гадина. Ляжешь спать, дак не спится, только думаешь об еде, а ты знаешь, как это тяжело. Ляжешь дак не знаешь о чем думать: старое вспоминать… и только еда, еда, еда. Все вспоминаешь, как хлеба я не ела, говорила, что он горький, а теперь мечта хлеба досыта поесть» [1620].
3
Чем страшнее являлась блокадная действительность, тем пристальнее было это всматривание в прошлое, во всем многообразии мелочей, ярче передающих его колорит. Тем отчетливее было и выявление всего радостного, сытого, уютного в нем. Такова природа противостояния кошмару – уйти отсюда, хотя бы на миг, но уйти. «Мне иногда в голову приходят всякие прекрасные мысли, все они вертятся вокруг старого, пережитого…» – эти слова Г. А. Гельфера [1621]в различной степени, прямо или косвенно, отражены и в записях других блокадников.
И вот что примечательно. Рассказы и воспоминания о «мирной» еде часто помогали сохранить и память о других деталях довоенной жизни. Рассказ о вкусной еде оказывался ассоциативно связанным с рассказом о том, в какой теплой и уютной комнате тогда обедали и как щедро делились здесь хлебом. И он удерживался прочнее, потому что это жилье было так не похоже на обезображенные бомбежками, залитые нечистотами и заполненные трупами блокадные дома. Так укоренялись в сознании людей представления о нормах цивилизации. Они включали не только норму еды, но и норму обычных, не искаженных войной, человеческих отношений, норму домашнего уюта и чистоты, норму красоты, норму покоя, не нарушаемого никакими бомбардировками.
В письме библиотекаря ГПБ B. C. Люблинского жене А. Д. Люблинской эти нормы представлены очень зримо. Он вспоминает о их совместной прогулке в начале лета 1941 г.: «Мы еще сидели с тобой в каком-то новом гастрономическом магазине… где купили, кажется, печенье, плитку шоколада, и не то сыр, не то меренгу. Все это совершенно до мельчайших подробностей встало перед моими глазами – и как мне захотелось иметь возможность вновь сводить тебя в эту прогулку или снова съездить с тобой в город на пароходике, как за несколько дней до начала войны» [1622].
Не блокадная еда, гастрономический магазин, столь непохожий на пункты «отоваривания» продкарточек, прогулка, немыслимая для истощенных людей на оледеневших улицах города с подброшенными трупами, путешествие на пароходе, в котором можно полюбоваться красивыми пейзажами – каждая деталь блокадного кошмара словно сдерживается, стирается цепочкой эпизодов мирного времени. Вернее, это даже один целостный эпизод, а не разрозненный конгломерат мало связанных между собой фрагментарных довоенных впечатлений. Это не только следствие ассоциативного построения рассказа. В этой целостности в особой «сжатости» деталей впечатление от счастливо прожитого дня воспринимаются ярче, рельефнее, эмоциональнее. Еда здесь является осью воспоминаний, но они не ограничиваются только ею. Действие не заканчивается. Прогулка и путешествие на пароходе могут быть связаны с ощущением уюта, тишины, умиротворенности, праздника [1623].
В дневниковых записях Н. А. Рибковского тоже много говорится о продуктах, но почти пасторальный рассказ о летнем отдыхе в мирное время отводит им скромное место. Здесь нет натуралистических описаниий: «Печальным выглядит уголок, в котором я прожил с семьей свыше пяти лет. Вот тут, под тенистыми деревьями, по густой траве, в часы досуга я частенько отдыхал с книгой или газетами… Бывало уснеш[ь]. Подбежит еще совсем маленький Сереженька. Разбудит и<…>не даст больше спать. Вот стоял на том месте, где часто отдыхал под окнами своей комнатушке [так в тексте. – С. Я.],казалось, вот сейчас откроется окно и моя супруга позовет: „Коля, иди обедать, в театр опоздаем"». [1624]
Чаще всего отмечается то, что связано с тишиной, покоем, тихим семейным счастьем. Это – апофеоз покоя, какого-то сладкого сна, когда не хочется пробуждаться. Тень, которая защищает, трава, на которой мягко спать, книга, газета, театр, забавный ребенок, заботливая жена, зовущая к обеду. В этой идиллии не должно быть не только ни одной приметы чудовищного блокадного времени, но и намека на трудности предвоенной эпохи – лишь самые милые сердцу образы минувшего. Только такое, предельно «очищенное», лишенное противоречий, идеальное прошлое делало возможным «замещение» блокадного быта.
Попытки хоть как-то перенести это счастливое прошлое в блокадное настоящее мало кому удавались. Чаще все это происходило во время празднования Нового года или дня рождения. Покупали елки, чистили костюм, даже стремились облачиться в нарядное платье, копили какие-то крошки хлеба, берегли бутылку вина, откладывали случайно приобретенные «яства» – и чаще всего что-то ломалось, праздник не получался, не было даже иллюзии торжества. Кто-то заболевал, кто-то не приносил обещанного, кого-то не отпускали с работы, кто-то оказывался под бомбами – оставалась горечь, слезы от того, что хоть раз, «по-человечески», не удалось отметить то, что хотя бы на миг вырвало бы из блокадной бездны. А. Аскназий рассказывала, как пыталась соорудить некое подобие праздника дня рождения для семилетнего брата. Она, как могла, убрала комнату, зажгла лампу, положила на стол игрушкукораблик и шоколадку. Чисто, светло – готовился, может быть и не только для брата, но и для себя целый спектакль, позволявший ощутить радость близкого человека, ставшую для него неожиданной. Скорее всего, ее брат догадывался, что ждет его нечто чудесное.
1614
Остроумова-Лебедева А. П.Автобиографические записки. С. 271 (Дневниковая запись 1 января 1942 г.
1615
Зеленская И. Д.Дневник. 5 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 38.
1616
Запись в дневнике А. Каргина 23 февраля 1942 г. цит. по: Буров А. В.Блокада день за днем. С. 147.
1617
Краков М. М.Дневник. 23 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 53. Л. 8.
1618
Разумовский Л.Дети блокады. С. 20.
1619
Солсбери Г.900 дней. Блокада Ленинграда. М., 2000. С. 310.
1620
А. Кочетова – матери. 24 декабря 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1-к. Д. 5. Сохранены орфография и синтаксис. См. также воспоминания Т. Куликовой о том, как 7-летний мальчик говорил бабушке: «Помнишь, как я не любил манную кашу даже с вареньем, а сейчас бы я всякую съел» (Куликова Т.Сын. С. 399).
1621
Гельфер Г. А.Дневник. 30 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 24. Л. 8 об.; ср. с записью в дневнике Б. Злотниковой: «С какой радостью вспоминаю о прожитом и прошлом. Оно было невыразимо прекрасно» (Злотникова Б.Дневник. 4 ноября 1941 г.: Там же. Д. 40. Л. 7 об.)
1622
Люблинский B. C.Бытовые истории уточнения картин блокады. С. 175.
1623
Ср. описание «ночных» разговоров о довоенной жизни в одном из госпиталей: «Одна из нас рассказала о жарком лете в Сосновом Бору, о солнце, о запахе хвои, белках… дошла до грибов» (Рончевская Л. А.Воспоминания о блокаде Ленинграда: ОР РНБ. Ф. 1249. Д. 14. Л. 4).
1624
Рибковский Н. А.Дневник. С. 261 (Запись 15 августа 1942 г.).