<…>Она плачет тихо про себя, чтобы никто этого плача не слышал» [872].
Все обострено до предела – плачущая мать, горечь потери, воспоминания о лишениях, которые пришлось перенести, ощущение тяжести невыразимого, неисчерпаемого горя. Все, как волна, приподнимает человека, не дает ему успокоиться, заставляет находить слова категоричные, потрясающие, единственные и патетичные. Патетика не мешает быть искренним. В такие минуты человеку нет дела до того, произносили ли и сколь часто эти слова до него. Надо выразить сильную боль словами предельно сильными, возвышенными, драматичными — только ими, а не банальными штампами. В такой патетике не ощущается ничего искусственного, удивительным было бы встретить здесь обдуманность словесной игры. Только так и не иначе – «от избытка сердца говорят уста»: «Я не оставлю ее ни на минуту. Буду жить с ней». Сегодня горе неизбывно: «Пишу и плачу. Мама рядом в постели. Я уложил ее. Она, конечно, не спит» [873].
Сострадание неотделимо от утешения. Не то чтобы в дни блокады были найдены какие-то другие средства утешения – но и те, которые считались обычными, требовали предельного такта. Слова поддержки произносили люди, которые сами нуждались в ней [874]. Но они видели и других, еще более отчаявшихся, упавших духом. Ленинградская повседневность с ее беспросветностью была знакома каждому. Каких слов утешения могли ожидать от человека, если знали, что он и сам нуждается и прошел наравне с другими все круги блокадного ада? Но утешений ждали – так же, как верили оптимистическим слухам. И редко кто из родных, оказавшись рядом с плачущим человеком, не произносил хоть каких-то слов сочувствия, пусть и ни к чему не обязывающих, но необходимых.
Язык утешений был различным. Он зависел и от степени родства и от отношений между близкими, определялся их психологическим состоянием и глубиной постигшего их горя. Особый характер имело утешительное слово для детей – простое, ласковое, оно иногда стилизовалось «сказочной» интонацией [875].
Самым драгоценным свидетельством отзывчивости людей блокадного времени являются их письма. Здесь их индивидуальный голос не опосредован и не скрыт позднейшими наслоениями. Разумеется, большинство писем направлялось адресатам в другие города – утешали близких, часто не знавших таких ужасов, как те, кто им писал. Содержание писем было во многом схожим.
Призывали беречь себя, заботиться о здоровье, не волноваться об оставшихся в городе. При этом нередко весьма сдержанно и скупо сообщали о том, как сами жили. Едва ли можно это объяснить боязнью цензуры. Те письма, авторы которых ожидали, что их прочтут не только адресаты, сразу обращают на себя внимание неестественно бодрым, пафосным тоном — очевидно, писались они не всегда для назидания родных. Обычно ничего драматического в увещеваниях и наставлениях не было. Не употребляли выспренных слов, да, возможно, и не умели этого делать. Слова обычные, простые: «не волнуйтесь», «надо надеяться», «не нужно беспокоиться», «не унывайте», «не падайте духом», «кушайте побольше», «старайся хорошенько питаться» [876]. Пожелание лучше питаться – почти в каждом письме. Несомненно, здесь отразилась жуткая блокадная жизнь. По письму Н. П. Заветновской дочери видно, как потрясение, испытанное после посещения родственницы («живет очень плохо, от плохого питания распухла») [877], придает ее наставлению единственную ноту: «…не жалей денег на еду, это очень важно, как можно больше трать деньги, очень это меня беспокоит, если есть возможность купить что-нибудь на базаре, покупай» [878].
И вот что примечательно. В ряде писем, сообщая о блокадных ужасах, предлагают своим родным, живущим далеко, помочь деньгами или вещами. В. А. Заветновский именно после подробного рассказа о блокадном аде сообщает в письме дочери: «Меня очень беспокоит, что и в Перми [там живет его дочь. – С. Я.]плохо с едой» [879]. Сотрудник Публичной библиотеки B. C. Люблинский тоже страдал от недоедания, хотя и жил в казарме. Оптимизм писем, полученных от жены, вызывал у него сомнения: «…Я за последнее время очень терзаюсь подозрениями о том, что у вас продовольственное положение сильно ухудшилось, цены, вероятно, сильно взвинтились и возможно, вы терпите… горькую нужду, и, быть может, пухнете от голода» [880].
Такое же беспокойство испытывает и А. И. Кочетова – ее мать находится в эвакуации.
Вот как она встретила новый 1942 год: «Я съела сразу 350 гр., немного поднялась» [881]. Съесть сразу весь паек хлеба, не поделив его, как обычно, на несколько частей – это крайняя степень голодания. «Немного поднялась» – ее точный диагноз. Не остановиться – съела «тарелочку» супа из овса («которым лошадей кормят»), выпила кофе без сахара, потом кофе с солью, затем «маленькие оладушки без масла» из остатков овса. Все крохотное, без приправ – ест и не может наесться. Так же, наверное, голодает и ее мать – она все время возвращается к этому: «Мамочка, как у тебя с пенсией, да и вообще с деньгами. Я вот просыпалась в 4 часа ночи и мне больше не заснуть, дак я лежу и сегодня надумала: продать свой хлеб, а сама с голоду за 2 дня не сдохну и выслать тебе денег, хоть немного. На работе все платят мало, да вообще с деньгами у меня туговато, а вот так только я и сделаю» [882].
О посылке, конечно, речи не шло, ее и собрать было трудно, но иногда удавалось и это. Ф. Л. Шуффер-Попову, получившую бандероль от родственника из Ленинграда в начале июня 1942 г., растрогали «аптекарские дозы всего посланного»; она сразу поняла, что «отрывали от себя» [883]. Обычно посылали деньги. В. Ф. Черкизов, передав их родным, радовался, что семья уехала из города: ему и представить трудно, как бы он смотрел на сына, «видя его голодным» [884]. В. Н. Дворецкая постоянно высылала 200–400 руб. своей старшей дочери, уехавшей вместе с младшими сестрами и братом в Сибирь. Она беспокоилась о самой младшей дочери, которой угрожают тамошние морозы («ведь девчоночка замерзнет в своем коротком пальтишке») [885], хотела даже послать обувь со своей знакомой, эвакуируемой из Ленинграда, но постеснялась просить – та должна идти до места назначения 120 км пешком. И не может скрыть тревоги: «Не знаю прямо, как вы зиму без сапог проведете» [886]. Все это происходило не тогда, когда жить стало легче, а в голодное время. «Папа получает 400 гр. хлеба, я 200. Папа, конечно, мне всегда еще кусочек от своего даст» – вот описание ее будней [887].
Таких писем немного (заметим, что блокадных писем вообще мало сохранилось) – но они есть. Не сказать о своих бедствиях их авторы не могли. Слишком велики они были и, возможно, надо было хоть как-то выговориться, ощутить сочувствие. Все говорилось естественно, прямо, без какого-либо расчета – свои же, близкие, родные люди.
5
Но говорили не все и не всем. «В детский садик меня на санках возили, и по дороге я все удивлялся – почему люди на улице спят» – старались хоть как-то защитить ребенка от блокадных ужасов, отвлечь, промолчать, не ответить [888].
872
Назимов И. В.Дневник. Цит. по: Будни подвига (Запись 18 февраля 1942 г.).
873
Там же.
874
См., например, рассказ биографа И. С. Глазунова о нескольких коротких письмах, которые мать художника, O. K. Глазунова, отправила сыну перед смертью (Новиков В.Илья Глазунов. Русский гений. М., 2005. С. 105).
875
Шестинский О.Голоса из блокады. С. 22.
876
B. C. Люблинский – А. Д. Люблинской. 30 октября 1941 г. // Публичная библиотека в годы войны. С. 215; В. Мальцев – З. Р. Мальцевой и И. Мальцевой. 5 октября 1941 г. // Девятьсот дней. С. 264; Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 5 января 1942 г. и 5 февраля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 27 об., 32); К. М. Ананян – М. М. Ананян. 28 июня 1942 г.: Там же. Л. 3 об.; В. А. Заветновский – Т. В. Заветновской. 5 февраля 1942 г.: Там же. Л. 4 об.
877
В. А. Заветновский – Т. В. Заветновской. 5 января 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 27 об.
878
Там же.
879
Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 5 февраля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 4 об.
880
B. C. Люблинский – А. Д. Люблинской. 23 февраля 1942 г. // В память ушедших и во славу живущих. С. 273.
881
Приписка А. И. Кочетовой к письму, отправленному матери 31 декабря 1941 г. (Сделана 2 января 1942 г.): РДФ ГММОБЛ. Оп. 1к. д. 5.
882
Там же.
883
Письмо Ф. Л. Шуффер-Поповой В. Попову 4 июня 1942 г. цит. по: Лурье Э.Дальний архив. 1922–1959. Семейная хроника в документах, дневниках, письмах. СПб., 2007. С. 62.
884
Черкизов В. Ф.Дневник. С. 33, 39 (Записи 24 ноября и 31 декабря 1941 г.).
885
В. Н. Дворецкая – В. А. Дворецкой. 20 октября 1941 г.: Архив В. Г. Вовиной-Лебедевой.
886
В. Н. Дворецкая – В. А. Дворецкой. 1 декабря 1941 г.: Там же.
887
В. Н. Дворецкая – В. А. Дворецкой. 20 октября 1941 г.: Там же.
888
Добровольский С. А.[Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 100. См. также рассказ В. Б. Враской о дочери: «…Она каждый день на улице по дороге в детский сад могла видеть мертвые, замерзшие тела, но мы всегда старались их обходить и отвлекать ее внимание» (Враская В. Б.Воспоминания о быте гражданском в военное время: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 26).