Такие же чувства испытал и сотрудник Эрмитажа В. М. Глинка.
О его истории следует рассказать подробнее. В «смертное время», когда все средства были исчерпаны и слегли от голода родные, он решил продать книги. Букинисту они были неинтересны, но здесь, у его ларя, он встретил двух моряков, искавших «переводные» романы. У В. М. Глинки в домашней библиотеке имелось несколько экземпляров и он пригласил моряков к себе.
Первое, на что они обратили внимание, зайдя к нему в квартиру, были не книги, а донельзя истощенная девочка, дочь В. М. Глинки. Спросили, почему она осталась в городе, сколько ей лет. «Девять, – сказала сама Ляля, высунув из-под одеяла очень бледное личико» [829].
«Моряки переглянулись» – мемуарист очень верно отметил ту точку отсчета, когда чувство сострадания начинает преобладать над всеми прочими. Один из них вынул из мешка буханку хлеба, кусочки сахара и еще другие продукты – в последовательности их описания ощущается взгляд голодного человека: «Одну, две, три банки мясных консервов». На предложение взять книги ответили коротко: «Не надо». И ушли. Больше он их не видел.
«Когда я возвратился в нашу комнату, все втроем плакали… Ляля стояла у стола и считала кусочки сахара» [830].
Он искал их долго. После войны он просил своих друзей, контр-адмиралов, помочь найти офицера, чью фамилию он запомнил. Поиски не увенчались успехом. Он не отступил — обратился еще к одному знакомому моряку, вице-адмиралу, но и тот ничего не сумел обнаружить. Потом он писал в архив Министерства обороны: искал, искал, искал. След испытанного потрясения нельзя изгладить ничем: «И вот, в это страшное время, когда мы, казалось, окружены только смертью, обманом, алчностью и грабежами, в нашу жизнь на четверть часа вошли два совсем чужих человека, навсегда оставив чистый свет беспорочности и сострадания» [831].
7
Привычный для людей обычай благодарить сохранился и в блокадной повседневности.
Горячая признательность, попытки сразу же отплатить добром за добро или обещание сделать это в будущем, идеализация облика тех, кто помогал, – все это наблюдалось и в прошлые годы, и, конечно, не могло не усилиться в дни небывалой по драматизму блокадной эпопеи.
Перед нами – исключительно острое переживание чужого благородства. Письмо не являлось лишь способом выразить восхищение неожиданным поступком. Оно было и средством преодолеть одиночество, вызвать жалость к себе и утешить других. Речь шла не только о вежливости. Даже те немногие свидетельства, которые мы процитировали, показывают, как обусловлены были благодарственные отклики потрясением, испытанным после получения подарка, когда, казалось, не оставалось никаких надежд на спасение. И перечисление в письмах и дневниках полученных продуктов нельзя оценивать как инвентарную опись, зная, какой вес каждый из них имел в глазах голодных людей.
Встречая слова признательности, люди объясняли себе и другим, почему нужна была поддержка: необходимость сострадания становилась более непреложной. Они помогали, не ожидая ничего в ответ, – тем самым оттенялась бескорыстность дарения. Примеры благородства нельзя было не занести в дневник, не отметить в письмах, невозможно было не сказать о них родным и близким – благородный порыв вследствие этого прочнее затверживался и неизбежно становился значимым.
Часть вторая. Пространство этики
Глава I. Семья
Сострадание, утешение, любовь
1
Отношения родных и близких обычно редко похожи на идиллию. Драматическая история страшной блокадной зимы придала им особую жесткость, бескомпромиссность, обнаженность чувств и намерений. Родные ссорились и мирились, прощали и обвиняли – нет ничего постоянного в их эмоциях, впечатлениях, радостях и обидах. Не все могли поделиться куском хлеба – по разным причинам, а не только потому, что он был крохотным. Не все готовы были утешить ослабевших, приютить нуждавшихся, устоять перед соблазном получить то, что принадлежало другим. Все это так. Но не это было главным.
Одно из сильнейших человеческих чувств – сострадание – по-разному проявлялось в поступках ленинградцев во время блокады. Сочувствие больным и голодным выражалось зачастую самой тональностью рассказа о них, отбором эпизодов, на которых считал нужным остановиться очевидец. Сострадание заметно даже в описаниях внешности близких людей, изменившихся до неузнаваемости: «Мамуся… тоненькая, у нее часто голова кружится от усталости и недоедания», «папа бледный, тощий как скелет» [832], «страшный череп, обтянутый грязной кожей…» [833], «в ужасном состоянии руки» [834], «страшен, лицо опухло» [835]. То, как неумолимо разрушались люди, дошедшие до края пропасти, вызывала у видевших их целую гамму чувств, подчас противоречивых, которые трудно было сдержать в первые минуты, хотя их и нужно было скрывать. Это и страх, и ужас и другое, чего бы позднее стыдился человек, – но безжалостной наблюдательности в их описаниях нет. Кажется, что близкие стараются тактично отвернуться, не вглядываться пристально в изможденные, в одночасье превратившиеся в старческие, лица. Не мгновенный снимок чудовищно исказившегося лица, а ретушь; пытаются найти какие-то другие, не жестокие слова.
Чаще всего в письмах, дневниках и воспоминаниях блокадники выражали горечь от того, что не было возможности помочь родным и близким, особенно детям – горечь, перемешанную со стыдом. В их словах проявляются и ощущение боли и попытка объяснить свои действия – в разной последовательности аргументов, но пожалуй, с одними и теми же обрывами слов. «…Смотреть на голодающих детей, а их у меня трое, и чувствовать свою полную беспомощность – нет ничего ужаснее. Они ждут хлеба. А где его взять» – услышал от работниц одной из фабрик Д. Павлов [836]. Более кратко, хотя, пожалуй, и драматичнее, выразила то же чувство В. А. Опахова: «У меня, правда, дети не были приучены просить… но ведь глаза-то просили! Просто, знаете, это не передать» [837].
Такие взгляды голодных детей опаляли страшнее всего. Л. А. Волкова рассказывала о тех днях, когда не удавалось получить по карточкам хлеб: «Как же тогда страдала мама, что не могла дать нам поесть» [838]. В. Б. Враская вынуждена была вместо хлеба (его не было в булочной) брать печенье. Скудными порциями (по две штуки в день) отдавала их шестилетней дочери в больницу. Девочка только что научилась писать и передавала матери записки, похожие одна на другую: «Не посылай 2 печенья, пошли целую пачку» [839]. «Это удручало меня больше всего», – вспоминала В. Б. Враская. [840]
Можно привести много таких рассказов, один трагичнее другого, рассказов кратких, безыскусных и потому особенно горьких. Взгляд родных на детей отмечает все – и жуткие приметы распада и признаки будущего выздоровления, и трогательные поступки и неотвратимость надвигающейся беды. То, как смотрит человек на детей, что подмечает, где останавливается, на что старается не смотреть, позволяет без труда воссоздать присущую ему этику сострадания. «У племянника непомерно большая голова и крошечное тельце. Он похож на беззубого маленького гномика. В глазах недетское сострадание и тоска. Я принес… две печенинки. Юрик, дрожа от нетерпения, схватил их, зажал в сморщенных, почти по цыплячьи худеньких лапках…», – вспоминал П. Капица [841]. Описание облика угасающего ребенка, где натуралистические детали, насколько возможно, смягчены, дополнено описанием его действий. Действий могло быть много – но приведены только те из них (схватил, дрожа от нетерпения, жадно ел), которые обязательно должны были вызвать сопереживание.
829
Глинка В. М.Блокада. С. 184.
830
Там же. С. 183.
831
Там же.
832
Из дневника Майи Бубновой. С. 227 (Запись 12 января 1942 г.).
833
Никольская В. Н.У тетки: ОР РНБ. Ф. 1037. Д. 907. Л. 6–7.
834
Остроумова-Лебедева А. П.Автобиографические записки. С. 301.
835
Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 22 декабря 1941: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 23 об.
836
Павлов Д. В.Ленинград в блокаде. С. 180.
837
Адамович АГранин Д.Блокадная книга. С. 25.
838
Волкова Л. А.[Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 79.
839
Враская В. Б.Воспоминания о быте гражданском в военное время: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 16.
840
Там же.
841
Капица П.В море погасли огни. С. 255.