«Сегодня, 25 ноября, начинаю новую жизнь» [1775]– такими словами он предваряет выработанный им свод нравственных правил. Желание измениться и начать новую жизнь с точно определенной даты в общем-то свойственно любому человеку. В какой-то момент ощущение своей неправедности достигает такой степени, что потребность почувствовать себя «новым человеком», свободным от «заблуждений ума и сердца», становится особенно настоятельной. При смутности представлений о будущей новой жизни иные довольствовались двумятремя ориентирами, но у Я. Друскина в силу длительности, устойчивости, глубины и фундаментальности его прежних религиозно-моральных медитаций, это отразилось в тщательно обдуманной кодификации этики.
«Во-первых, я постараюсь отбросить все мысли и разговоры, связанные с удовлетворением голода, который я ощущаю сейчас нередко очень сильно.
Во-вторых, постараюсь подавить в себе само ощущение голода. Для этого просто надо до и после еды думать не о ней, а или о других людях, заботиться о них, или думать о «Логическом трактате» [философский труд, который он в это время писал. – С. Я.]или о Боге…
В-третьих, постараюсь всегда быть радостным, не возвышать голоса, не сердиться.
В-четвертых, не обижаться и не считать несправедливым в отношении себя, если другие будут говорить и поступать не так, как мне бы казалось правильным. Тем более, что они могут быть правы и могут понять мои мысли лучше меня. Я буду соглашаться с ними, когда они будут осуждать меня, даже если вначале мне покажется это неправильным и не справедливым…
В-пятых, если же не удастся, или меня будут несправедливо осуждать, или мне покажется, что меня несправедливо осуждают, то я постараюсь найти в этом радость и радоваться. Ведь это одно из блаженств.
В-шестых, я постараюсь понять мысли и чувства близких мне людей, с которыми я сталкиваюсь, чтобы не говорить и не делать того, что им неприятно, если только это не противоречит моей совести. Я буду стараться развивать в себе деликатность и такт.
В-седьмых, если мне вообще чего-либо захочется или придет в голову какая-либо прихоть, то я не буду огорчаться, если придется отказаться от нее, в особенности если это делается ради других. Это значит: во-первых, понять, что всё хорошо – и прихоть, и отказ от нее; во-вторых, понять радость жертвы» [1776].
Педантичная, на первый взгляд, обстоятельность, с какой перечисляются варианты возможных моральных действий в разнообразных случаях, является тут средством, призванным предотвратить любой, могущий возникнуть непредвиденно, соблазн. То, что кажется в этих пунктах повторами, на самом деле можно оценить как еще одно просчитывание (или угадывание) тех путей, которые ведут к утрате нравственных ориентиров.
Военная повседневность явно отражена только в первых пунктах кодекса. Остальное можно считать скорее продолжением (или обобщением) религиозных исканий, усиленных блокадным временем, но органически присущих автору дневника и в довоенные годы. Это религиозные истины, но переработанные для себя и тем самым приближенные к себе. Они дополняются к тому же целым рядом оговорок, раздумий, вопрошаний. Можно не думать о еде – но он спрашивает себя: «Когда я буду есть, я ведь могу ощущать ее вкус». Он готов соглашаться с теми, кто его будет осуждать – но здесь же подчеркивает, что это трудно. Данный нравственный кодекс он оценивает лишь как начало нового пути – не все вопросы еще решены. Свод правил начинает обрастать новыми этическими заповедями. Не надо уходить из дома, поскольку и там есть возможность успешно бороться с мерзостями. Надо искать заблуждения не у других, а у себя.
И еще: «Если же я почувствую, что не могу найти правильного выхода, или стану обижаться, или находить несправедливости в отношении себя, то лучше буду молчать, чем оправдываться, разъяснять, спорить. Вообще постараюсь: когда твердо не знаю, как или что сказать, – молчать; когда чувствую, что начинаю сердиться, или обижаться, или мне кажется, что меня несправедливо осуждают, или знаю, что разговор будет все равно напрасным, и вообще, когда нет обязательной необходимости говорить, – молчать» [1777].
Мысль автора начала новый виток – в кругу тех же понятий, запретов, допущений. И, пожалуй, не случайно – расширяя число тех возможных ситуаций, когда придется отстаивать свой выбор, еще и еще раз утверждая незыблемость морали с той настойчивостью, которая позволяла уберечься от разнообразных искушений.
В этом можно видеть и инерцию дневниковых и эпистолярных записей – если отмечаются всякие, подчас мелкие ощущения и впечатления, то естественно встретить здесь и перечисление тех целей, которые представляются важными. Нельзя исключать и другое. Запись таких программ – инструмент их закрепления, нечто такое, что сильнее может препятствовать попыткам их нарушить. Использование «торжественных» слов и пафоса в какой-то мере диктует необходимость более категоричного подтверждения своей решимости отстаивать нравственные идеалы. Значит, именно это и будет отмечено прежде всего и наиболее отчетливо – происходит, таким образом, кристаллизация всего «высокого» в человеке и остаются в тени «бытовые» элементы составленной им программы.
Самонаблюдение
1
Самонаблюдение – обычный прием авторов дневников и писем, оно обусловлено особенностями самих этих документов. Каждодневный рассказ о своих поступках неизбежно завершается их оценкой – никаких особых усилий, сопровождаемых мелодраматическими жестами, здесь не требуется. Но оценка – это и один из элементов самопроверки. Она побуждает чаще, чем обычно, «прочитывать» себя. Разумеется, при этом важны степень откровенности, способность обобщать и обдумывать увиденное, устойчивость практики постоянного «взглядывания» в себя.
Можно выделить несколько видов самонаблюдения, в значительной мере обусловленных уровнем культуры, склонностью к философским и историософским медитациям, умением анализировать смыслы явлений, «играть» ими, переводить «живую, духовную незначительную достоверность» (по выражению Т. Манна) в усложненный мемуарно-художественный текст. Обычно там, где мало используются детально разработанные в мемуаристике сценарии автобиографических морализаторских рассказов, самонаблюдение не является расчетливо выстроенным и отчетливо осознаваемым приемом самовоспитания. Человек следит за собой, не особенно задумываясь о том, почему он это делает и к чему это приведет, – мораль бесхитростна, примеры наглядны, выводы очевидны.
Более сложные типы самонаблюдения блестяще разобраны Б. М. Эйхенбаумом в его знаменитой книге о молодом Толстом [1778].
Самонаблюдение, отраженное в ранних дневниках Толстого, обладает систематичностью и назидательностью, оно откровенно дидактично, иногда казуистично сплетает собственно «дух» и упрочивающие его мелкие детали повседневного быта. Программы морального поведения у Толстого отшлифованы столь тщательно и педантично, что становятся порой, по мнению Эйхенбаума, анекдотически-прямолинейными. Здесь много общего с обычными приемами самонаблюдения, присущими большинству авторов дневников. Это обращения к себе, в которых выражено недовольство своими поступками, ригористичность вердиктов, их пафос-ность, поиск путей духовного обновления.
Сложные типы самонаблюдения в записях людей, оставшихся в осажденном Ленинграде, наиболее подробно изучены в литературе, посвященной «Запискам блокадного человека» Л. Я. Гинзбург. Говоря о заимствовании мемуарных образцов, на которые ориентируются авторы дневников и мемуаров, И. Паперно воспользовалась афоризмом М. Серто: «Это особый тип чтения, при котором чужой текст используется для проекции собственной жизни: книгу заселяют, как чужую квартиру» [1779]. Записки Л. Гинзбург – это многослойный текст, происхождение которого не всегда ясно, а причины, обусловившие его создание, не до конца прослежены. То же относится и к определению источников тех приемов, которыми пользуется Л. Гинзбург. Влияние Герцена, чьей мемуаристике Гинзбург посвятила целую книгу, многим кажется здесь бесспорным.