«Божественная Комедия» в перспективе своего шестивекового существования предстает перед нами как титанический синтез своей эпохи и как результат грандиозного творческого усилия, подчинившего своему точному идейному и созидательному замыслу совершенно исключительный по многосторонности, размаху наблюдений и безмерному количеству восприятий материал. Масштабами своего поэтического содержания и широтой отражения в нем явлений действительной жизни, исторических преданий, политической борьбы современности и культурных традиций поэма действительно представляет собой творческое обобщение той многовековой стадии развития человечества, которая была охвачена взором итальянского поэта во всей своей целостности в преддверии новой исторической эпохи.

Данте не был вполне самостоятелен в измышлении повествовательного начала своего творения. Фабула поэмы была дана ему аллегорически-назидательной и религиозно-фантастической традицией средневековых описаний хождений в загробный мир и видений посмертных человеческих судеб. Тончайше разработанная система католического учения о потусторонней жизни грешников, кающихся и угодных богу праведников, с его скрупулезной росписью посмертных кар, воздаяний и наград, обусловила основные направления поэтического рассказа Данте и членение его поэмы на три части, посвященные рассказу об аде, чистилище и рае. Формальный рационализм схоластической мысли подсказал и ряд других характерных свойств его поэтического повествования, начиная от принципа троичности его композиции — три части по тридцать три песни в каждой из них (первая песнь «Ада» служит вступлением ко всей поэме, так что всех песен — сто), написанных терцинами, то есть трехстрочными строфами, — и кончая схемой мироздания, конструируемой в строгом следовании законам средневековой космографии. Первое знакомство с поэмой сразу же убеждает в том, что в создании ее средневековье предписало поэту незыблемую и завершенную традицию своей мысли.

Однако прав был Пушкин, отметивший, что «единый план (Дантова) „Ада“ есть уже плод высокого гения». Высокий гений Данте не остановился на наивно-описательном и назидательно-аллегорическом, в основе своей двухмерном, плоскостном, лишенном чувственной и материальной перспективы, схоластическом описании загробных видений. В центре их он поставил свой личный образ, образ живого человека, человека большой и гордой души, отмеченного чертами глубоких трагических борений, суровой судьбой, наделенного живым и многообразным миром чувств и отношений — любовью, ненавистью, страхом, состраданием, мятежными предчувствиями, радостями и скорбями и прежде всего неустанным, пытливым и патетическим исканием истины, лежавшей за пределами средневекового уклада понятий и представлений.

При всей важности схоластических концепций и традиций средневековой философской мысли для строя, богословского содержания и повествовательной системы «Божественной Комедии» возникновение и создание ее были предопределены не отвлеченными назидательно-аллегорическими намерениями поэта и не замкнутой в себе системой схоластического мировоззрения, а конкретными и действенными предпосылками окружающей жизни и личной судьбы поэта. Так, в частности, для грандиозного полотна «Ада» с его жутким странствием по девяти кругам возмездий и наказанных преступлений определяющее значение имели реакции поэта на социально-политическую борьбу его времени и неостывший пыл гонимого и негодующего эмигранта, соприкоснувшегося с острыми политическими проблемами и отражениями их в волнениях больших и малых страстей окружавшей его общественной среды. Симпатии и антипатии Данте-изгнанника запечатлелись в основных политических оценках «Ада», то открыто публицистических, то завуалированных морально-аллегорическими иносказаниями и образами.

Социально-политической тенденции «Ада», подготавливающей основные положения трактата «Монархия», тенденции, поэтически претворенной в образах, насыщенных тревожной, негодующей и патетической страстью, питавшейся свежей в памяти атмосферой флорентийских междоусобий и возраставшей ненавистью к миру буржуазного стяжательства и власти чистогана со всеми порождаемыми им пороками и злодеяниями, — этой тенденции в полной мере отвечает содержание «Чистилища», подчеркнуто публицистически ставящего проблему единого национального государства в формах феодальной империи, гневно негодующего на судьбу страны: «Италия, раба, скорбей очаг, в великой буре судно без кормила, не госпожа народов, а кабак!» («Чистилище», VI, 76…78) — и обращающегося как к образам славного прошлого могущественного Рима, так и к идеальной — в одном из рассказов «Рая» — картине счастливой, докапиталистической Флоренции.

Богословское и философско-этическое содержание «Рая» в его буквальном и прямом образном выявлении приучило отстранять при чтении этой заключительной части поэмы ее конкретный и исторический смысл, столь правомерно и последовательно присутствующий здесь, где поэт после хождений по кругам ада и уступам чистилища, достигнув земного рая, возносится в сопровождении любимой Беатриче, сменившей мудрого язычника Вергилия, к созерцанию небесных сфер. Упомянутый рассказ о счастливой в чистоте своих нравов и рыцарственном благородстве Флоренции является ключом к пониманию политической проблематики зрелища райских экстазов и добродетелей как аллегорической утопии и несбыточной мечты об идеальном царстве добра, справедливости и гармонии в стране, терзаемой кровавыми распрями и лишившейся надежд на свое национальное обьединение. Мысль поэта в этой утопии от трагических переживаний разрыва с «малой» родиной — Флоренцией и от развеянных иллюзий большого национального государства — единой Италии приходит, под покровом христианско-религиозной аллегории, к обращенному в прошлое идеализированному представлению о «золотом веке» человеческого существования. Это представление было характерно для ранних социально-мистических утопий средневековья. Мистические утопии весьма часто перемежены в поэме реакционными представлениями, порожденными богословскими религиозно-католическими догмами.

Бессмертие «Божественной Комедии» и значение ее как одного из величайших творений мировой литературы определилось не ее сложной, требующей кропотливого изучения и детального комментария системой символов и аллегорий и не ее, наконец, полнотой отображения и воплощения средневековой культуры и средневекового строя мысли, а тем новым и творчески смелым, что сказал Данте о своих видениях и о самом себе, и тем, как он это сказал. Личность поэта, этого первого поэта нового времени, в своем глубоком и исторически конкретном содержании возвысилась над схемами схоластической мысли, и живое, поэтическое осознание действительности подчинило себе эстетические нормы, продиктованные традициями средневековой литературы. Заявляющий о себе уже в «Новой Жизни» «сладостный стиль», со всеми теми обогащениями, которые привнес в него гений Данте, сочетается в терцинах «Божественной Комедии» с невиданной до появления первых списков «Ада» силой материально-чувственных воплощений поэтических образов, с могучим и суровым реализмом страстей, скульптурной выразительностью портретов и новой взволнованностью таких лирических и эпических шедевров, как рассказ о роковой любви Франчески да Римини и Паоло или мрачная повесть об изменнике Уголино.

Присутствие в «Божественной Комедии» подвижного и красочного народного говора флорентийских улиц, рынков и площадей; величавая и оправданная огромным опытом мысли и чувства сентенциозность поэмы, отдельные стихи-афоризмы которой утвердились в живом обиходе итальянского языка; наконец, широкая, несмотря на весь груз ее аллегорий, доступность «Божественной Комедии» в своих наиболее крупных поэтических ценностях многовековым читателям и на родине Данте, и далеко за ее пределами обусловили наряду со всем прочим то первенствующее место, которое она заняла в итальянской национальной культуре.

Трудности поэтического перевода, усугубляемые в данном случае историческими и творческими особенностями текста «Божественной Комедии», воздвигали, конечно, свои серьезные препятствия к знакомству с этим исключительным литературным памятником, в частности и перед русскими его истолкователями. Несколько имевшихся в нашем распоряжении старых переводов дантовского творения, в том числе переводы Д. Мина, Д. Минаева, О. Чюминой и других, были далеки или относительно далеки от достойной передачи и подлинного содержания и сложной стилистики оригинала.