Перья и пух летали по крипте, сгорали в огне, с теплым воздухом плавали под сводом. Стенолаз сплюнул прилепившиеся к измазанным кровью губам перышки, положил палочку на мокрый от крови пергамин:

– Rtsa-brgyud-blama-gsum-gyaaaal! – взвыл он. – Baibkaa-sngags-ting-adsin-rgyaaaai! Покажи мне его! Найди его! Убей!

На глазах изумленного аколита, который, как ни говори, видывал уже многое, обугленный скелет на катафалке начало вдруг охватывать красноватое свечение. Свечение густело быстро, приобретая форму, становилось все более и более материальным, быстро облекало скелет в светящееся тело. Карминовые жилы и сосуды из огня начали извиваться и спирально оплетать почерневшие кости.

– N’ghaa, n’n’ghai-ghaaai! Ia! Ia! Найди и убей!

Скелет вздрогнул. Пошевелился. Кости заскребли по граниту катафалка. Клацнул обгоревшими зубами черный череп.

– Shoggog, phthaghn! Ia! Ia! Y-hah, y-nyah! Y-nyah!

– Scheva! Aradia! – Малевольт сыпанул на угли горсть порошка, судя по запаху – смеси сушеной полыни и сосновых иголок. Во вспыхнувшее пламя влил из флакончика кровь. – Aradia! Regina della streghe! Пусть угаснет взгляд того, кто меня подстерегает. Пусть охватит его страх. Fiat, fiat, fiat. Эиа! – Мамун вылил на раскаленные угли три капли оливкового масла, щелкнул пальцами. – Scheva! Eia!

Con tre gocciole d’olio,
Тремя каплями масла
Заклинаю тебя, сгинь, сгори,
Пропади могуществом Арадии.
Se la Pellegrina adedorai
Tutto tu otterai!

Огоньки свечей резко взвились кверху.

Свечи погасли моментально, наполняя крипту запахом копоти. Огонь на треножнике скрылся в глубине углей, притаившись там.

Скелет на катафалке с грохотом снова развалился на сотню черных, обугленных костей и косточек.

А покрытый некромантными иероглифами, залитый кровью и облепленный пухом голубок пергамент на пюпитре неожиданно разгорелся живым огнем, свернулся, почернел. И рассыпался.

Сделалось очень холодно. Магия, еще недавно заполняющая крипту теплым клеем, исчезла. Совершенно и бесповоротно.

Стенолаз грязно выругался.

Госпитальер вздохнул. Немного как бы облегченно.

Так с магией бывало. Случались дни, когда ничего не получалось. Когда все портилось. Когда не оставалось ничего другого, как только оставить магию в покое.

Перед тем как произнести нужное любовное заклинание, Малевольт по обычаю древнего народа украсил себя венком из засохших стеблей. Он выглядел в венке так потешно, что Рейневан с трудом сохранил серьезность.

Настоящее любовное заклинание было удивительно простым: мамун ограничился тем, что окропил пентаграмму экстрактом горечавки и, кажется, гелиотропа. Бросил на тлеющие угольки горстку сосновых иголок, насыпал на них щепотку растертых листков черники. Несколько раз щелкнул пальцами, посвистел, и то, и другое также было типичным для Старшей Магии. Однако когда он начал инвокацию[675], то воспользовался стихом из «Песни Песней».

– Pone me ut signaculum super cor tuum ut signaculum super brachium tuum quia fortis est ut mors[676]. Ismai! Ismai! Матерь Солнца, тело которой бело от молока звезд! Elementorum omnium domino, владычица Сотворения, Кормилица Мира! Regina delle streghe!

Una cosa voglio vedere,
Una cosa di amore
О vento, o acqua, o fiore!
Serpe strisciare, rana cantare
Ti prego di non mi abbandonare!

– Смотри, – шепнул Малевольт. – Смотри, Рейневан.

В облачке, вознесшемся над пентаграммой, что-то пошевелилось, задрожало, заиграло мозаикой мерцающих пятнышек. Рейневан наклонился, присмотрелся. Какую-то долю мгновения ему казалось, что он видит женщину. Высокую, черноволосую, с глазами как звезды, со знаком полумесяца на лбу, одетую в пестрое платье, переливающееся множеством оттенков то белого, то медного, то пурпурного. Прежде чем он окончательно понял, на кого смотрит, видение исчезло, но присутствие Матери Вселенной все еще чувствовалось. Туман над пентаграммой уплотнился. А потом снова посветлел и он увидел то, что хотел увидеть.

– Николетта!

Казалось, она его услышала. На ней был колпак с меховой оторочкой, вышитый кубрачек, шерстяной шарф на шее. За ее спиной он видел сто белоствольных безлистных берез. А за березами стену. Строение. Замок? Застава? Храм?

Потом все исчезло. Совершенно, целиком и окончательно.

– Я знаю, где это, – сказал мамун, прежде чем Рейневан начал ныть. – Я узнал это место.

– Так говори же!

Мамун сказал. Прежде чем он окончил, Рейневан уже мчался в конюшню седлать коня.

Картина, показанная ему мамуном, не лгала. Он увидел ее на фоне белоствольных берез, еще более белых потому, что они стояли чуть поодаль черных древних дубов. Ее серая кобыла шла медленно, осторожно переставляя ноги в глубоком снегу. Он ударил коня шпорами, подъехал ближе. Кобыла заржала, его гнедой жеребец ответил.

– Николетта.

– Рейнмар.

На ней была мужская одежда: подватованный узорчаторасшитый кубрак с бобровым воротником, перчатки для конной езды, толстые, изготовленные из крашеной шерсти braccae, то есть брюки, высокие сапоги. Колпачок с меховой каймой был надет на прикрывающую шею и щеки шелковую ткань, шею охватывал шерстяной шарф, заброшенный концом на плечо на манер мужской liripipe.

– Ты навел на меня чары, магик, – холодно сказала она. – Я это чувствовала. Приехать сюда меня заставила какая-то сила. Я не могла ей противиться. Признайся, ты чаровал?

– Чаровал, Николетта.

– Меня зовут Ютта. Ютта де Апольда.

Он помнил ее другой. Вроде бы ничто не изменилось, ни лицо, овальное, как у Мадонны кисти Кампено, ни высокий лоб, ни правильные дуги бровей, ни форма губ, ни слегка вздернутый нос, ни выражение лица – обманчиво детское. Изменились глаза. А может, вовсе и не изменились, может, то, что он видел в них сейчас, было там всегда? Скрытое в бирюзово-голубой бездне холодное благоразумие – благоразумие и ожидающая разгадки загадка, ожидающая открытия тайна. Это он уже видел. В почти таких же голубых и таких же холодных глазах ее матери. Зеленой Дамы.

Он подъехал еще ближе. Кони фыркали, пар, вырывающийся из их ноздрей, смешивался.

– Рада видеть тебя здоровым, Рейнмар.

– Рад видеть тебя здоровой… Ютта. Прекрасное имя. Жаль, что ты так долго скрывала его от меня.

– А разве ты, – подняла она брови, – когда-нибудь спрашивал о моем имени?

– А как я мог? Я принимал тебя за другого человека. Ты обманула меня.

– Ты сам себя обманул, – взглянула она ему прямо в глаза. – Тебя обманула мечта. Возможно, в душе ты желал, чтобы я была кем-то другим? Во время похищения ты, ты сам, собственным пальцем показал меня дружкам как Биберштайновну.

– Я хотел… – Он натянул вожжи. – Я должен был защитить вас от…

– Вот именно, – подхватила она. – Так что мне оставалось тогда делать? Возражать? Показать твоим дружкам-разбойникам, кто есть кто в действительности? Ты же видел, Каська от страха чуть не умерла. Я предпочла сама дать себя похитить…

– А меня выставить дураком. На Гороховой Горе у тебя бровь не дрогнула, когда я называл тебя Катажиной. Тебе выгодней было сохранять инкогнито. Ты предпочитала, чтобы я ничего о тебе не знал. Ты ввела в заблуждение меня, ввела в заблуждение Биберштайна, ввела в заблуждение всех…

вернуться

675

просьба о вдохновении, обращенная к высшему существу (лат.).

вернуться

676

Песнь Песней, 8:6.