– И слушать не хочу.
– In summa, – спокойно продолжал демерит, – наши жизненные программы ничем не различаются, поскольку исходят из principium: все, что я делаю, должно служить мне. Значение имеет мое личное благо, удовлетворение, выгода и счастье, а все остальное – пропади оно пропадом. Различает же нас…
– Ага, все-таки…
– …умение мыслить перспективно. Я, несмотря на частые искушения, сдерживаюсь по мере возможности от хендоженья чужих жен, поскольку перспективное мышление подсказывает, что это не только не принесет мне пользы, но совсем наоборот – причинит хлопоты. Нищих, как тот позавчерашний дед, я не балую подачками не из-за скупости, а лишь потому, что такое добродейство мне ничего не дает и даже наоборот – мешает… деньги убивают, а о человеке складывается мнение как о дурне и простофиле. А поскольку простофиль и дурней infinitus est numerus[199], постольку я сам выманиваю у кого и сколько удастся. Не предоставляя никаких льгот бенедиктинцам. И другим монашеским орденам. Ты понял?
– Понял, – Рейневан откусил от яблока, – за что ты сидел в каталажке.
– Ничего ты не понял. Впрочем, времени научиться у нас хоть отбавляй. До Венгрии путь далек.
– А я туда доберусь? Целым и невредимым?
– Что ты хочешь этим сказать?
– А то, что слушаю я тебя, слушаю и чувствую себя все большим простофилей, который в любой момент может стать жертвенным барашком на алтаре твоего личного блага. В числе тех «остальных», на которых тебе плевать.
– Смотри-ка, – обрадовался Шарлей, – а ты, однако, делаешь успехи. Начинаешь рассуждать разумно. Если забыть о бесподобном сарказме – ты уже начинаешь улавливать основной жизненный закон: закон ограниченного доверия. Суть которого в том, что окружающий нас мир непрестанно тебя подлавливает, ни за что не упустит оказии унизить тебя, подстроить неприятность или обидеть. Что он только и ждет, когда ты спустишь портки, чтобы тут же приняться за твою голую задницу.
Рейневан фыркнул.
– Из чего, – не дал себя сбить с мысли демерит, – следуют два вывода. Primo: никогда не доверяй и никогда не верь в намерения. Secundo: если ты сам кого-то обидел или поступил несправедливо, не майся угрызениями совести. Просто ты оказался шустрее, действовал превентивно…
– Замолкни!
– Что значит замолкни? Я говорю истинную правду и исповедую принцип свободы слова. Свобода…
– Замолкни, псякрев. Я что-то слышу. Сюда кто-то подбирается…
– Не иначе – оборотень! – хохотнул Шарлей. – Жуткий человековолк! Ужас здешних мест.
Когда они покидали монастырь, заботливые монахи предостерегли их и посоветовали быть внимательными. В округе, сказали они, особенно во время полнолуния, уже некоторое время разбойничает ликантроп, то есть человековолк, или оборотень, или человек, силами ада превращенный в волкообразного монстра. Предупреждение здорово развеселило Шарлея, который на протяжении нескольких стае смеялся до упаду и измывался над суеверными монахами. Рейневан тоже не очень верил в человековолка и оборотней, однако не смеялся.
– Я слышу, – сказал он, – чьи-то шаги. Кто-то приближается. Это ясно как день.
В чаще предупреждающе заскрипела сойка. Зафыркали лошади. Хрустнула ветка. Шарлей заслонил глаза рукой, заходящее солнце слепило.
– Чтоб тя черт, – проговорил он себе под нос. – Только этого нам недоставало. Нет, ты глянь, кто к нам приперся.
– Неужто… – заикаясь начал Рейневан. – Это же…
– Бенедиктинская дубина, – подтвердил его подозрения Шарлей. – Монастырский великан. Беовульф Мёдоед. Горшколаз с библейским именем. Как там его? Голиаф, что ли?
– Самсон.
– И верно, Самсон. Не обращай на него внимания.
– Что ему тут надо?
– Не обращай внимания. Может, уйдет. Своей дорогой, куда бы она ни вела.
Однако не походило на то, что Самсон собирается уйти. Совсем наоборот, походило на то, что он достиг конца пути, потому что уселся на расположенном в трех шагах от них пне. И сидел, повернувшись к ним опухшим лицом полудурня. Впрочем, лицо было чистое, гораздо чище, чем прежде. Исчезли и засохшие сопли под носом. Однако гигант все еще источал слабый запах меда.
– Ну что ж, – откашлялся Рейневан. – Гостеприимство обязывает…
– Я знал, – прервал Шарлей и вздохнул. – Я знал, что ты это скажешь. Эй, ты! Самсон! Укротитель филистимлян. Проголодался?
– Проголодался? – Не дождавшись ответа, Шарлей показал придурку кусок кишки, совсем так, словно подманивал собаку или кошку. – Бери. Ты меня понимаешь? На, ко мне, ко мне! Мням-мням! Съешь?
– Благодарю, – вдруг ответил гигант – неожиданно четко и вполне осмысленно. – Не воспользуюсь. Я не голоден.
– Странное дело, – заворчал Шарлей, наклоняясь к уху Рейневана. – Откуда он тут взялся? Шел за нами? Но ведь он вроде бы постоянно таскается за братом Деодатом, нашим недавним пациентом… От монастыря нас отделяет добрая миля, чтобы сюда добраться, он должен был отправиться сразу же вслед за нами. И быстро идти. Зачем?
– Спроси его.
– Спрошу. Когда придет время. А пока что для верности будем разговаривать по-латыни.
– Bene[200].
Солнце опускалось все ниже над темным бором, курлыкали летящие на запад журавли, начали громкий концерт лягушки в болоте у речки. А на сухом склоне на краю леса, словно в университетском актовом зале, звучала речь Вергилия.
Рейневан неведомо уже в который раз – но впервые по-латыни – излагал недавнюю историю и описывал перипетии. Шарлей слушал либо делал вид, что слушает. Монастырский здоровила Самсон тупо рассматривал неизвестно что, а на его пухлой физиономии, как и раньше, не было заметно никаких признаков эмоций.
Повествование Рейневана было, надо понимать, только вступлением к основному делу – попытке вовлечь Шарлея в наступательную операцию против Стерчей. Конечно, из этого ничего не получилось. Даже когда Рейневан вздумал прельстить демерита возможностью заработать крупные деньги, понятия, впрочем, не имея, откуда в случае успеха возьмется такая сумма. Однако проблема носила чисто академический характер, поскольку Шарлей от пожертвования отказался. Разгорелся спор, в котором диспутанты активно пользовались классическими цитатами – от Тацита до Екклезиаста.
– Vanitas vanitatum, Рейнмар! Суета сует! Не будь опрометчивым, гнев таится в груди глупцов. Запомни – melior est canis vivus leone mortuo, лучше живая собака, чем мертвый лев.
– Почему ж?
– Если ты не откажешься от глупых планов мести, то распрощаешься с жизнью, ибо такие планы для тебя – верная смерть. А меня, если не убьют, снова засадят в тюрьму. Но на этот раз не на отдых у кармелитов, а в застенок, ad carcerem perpetuum[201]. Либо, что они считают милосердием, на долголетнее in pace[202] в монастыре. Ты знаешь, Рейневан, что значит in pace? Это погребение заживо. В подземелье, в такой тесной и низкой келье, что там можно только сидеть, а по мере накопления экскрементов приходится все больше горбиться, чтобы не скрести теменем о потолок. Ты, похоже, рехнулся, если думаешь, что я пойду на такое ради твоего дела. Дела туманного, чтобы не сказать: вонючего.
– Что ты называешь вонючим? – возмутился Рейневан. – Трагическую смерть моего брата?
– Сопутствующие обстоятельства.
Рейневан стиснул зубы и отвернулся. Какое-то время глядел на гиганта Самсона, сидящего на пне. «Он выглядит как-то иначе. Правда, физиономия по-прежнему кретинская, но что-то в ней изменилось. Что?»
– В обстоятельствах смерти Петерлина, – заговорил он, – нет ничего неясного. Его убил Кирьелейсон, Кунц Аулок, et suos complices. Ex subordinatione[203] и за деньги Стерчей. Стерчи должны понести…