— Нет.

— Говорят, — строгий начальник.

— Вот как? — сказал я.

Глава IX

ШЛЮПКА, НАКРЫТАЯ БРЕЗЕНТОМ

Спал я, наверно, часа три, не больше. Меня растолкал незнакомый матрос.

— Через два часа отходим. Ребята говорят, — у тебя вещи на берегу.

Спросонья я ничего не мог понять. Как так отходим, когда ночью об этом и разговору не было? Но по коридору гулко топали люди, на палубе пронзительно скрежетала лебедка, и, приподнявшись на своей койке, я увидел, что моего соседа и след простыл.

Спал я не раздеваясь, только снял сапоги. Через минуту я уже был на палубе.

Утро едва начиналось. Высокое розовое небо стояло над заливом, и всюду — на деревянных причалах, на палубах, на сетях лежал ровный белый снег. Судя по тому, как суетились на судах люди, принимавшие какие-то грузы, и как орали чайки, — в самом деле мы собирались отходить.

За десять минут я успел сбегать на берег в управление флота и вернуться на судно с моим чемоданчиком. Долговязый матрос встретил меня как старого знакомого. Он подмигнул мне и сказал:

— Сопляков набирают в команду, сопляки в рубке стоят. Потеха!

Он намекал на меня и на кого-то ещё, но я не понял его намека.

Я мог опять завалиться на койку: я был назначен не в третью, а во вторую вахту, и наша вахта начинала свою работу с шестнадцати; но мыслимое ли это дело — проспать свой первый выход в море! Конечно, я не пошел в каюту. В капитанской рубке взад и вперед расхаживал с рассеянным видом какой-то человек, сквозь стекла было видно только его насупленное лицо да фуражка с «капустой». Что делалось на палубе, его, повидимому, ничуть не занимало, но, когда я нечаянно попался под ноги матросам, тащившим какую-то кладь, он вдруг опустил стеклянное окошко и гаркнул на меня так, что я немедленно поспешил перебраться на дэк, на верхнюю палубу.

Но и тут всё время сновали люди. Мимо меня прошел Голубничий, скользнул глазами по моему лицу и не узнал. С ним рядом шагал молодой паренек с четырьмя золотыми нашивками на рукаве, на вид чуть ли не однолетка со мной, совсем мальчишка. Он слушал внимательно, что говорил ему на ходу Голубничий, как вдруг остановился и, перегнувшись через поручни, закричал вниз зазевавшемуся у лебедки матросу:

— Трави, трави, — не видишь, что ли!

Я ничего не увидел и не понял, что значит «трави», но матрос, повидимому, понял, потому что многопудовый ящик, болтавшийся на тросах у самого окна капитанской рубки, плавно пополз вниз.

— Самое главное в этом деле, — одобрительно пробасил Голубничий, — это хозяйский глаз. У тебя есть хозяйский глаз, зеленая лошадь. А возраст — это пустое обстоятельство.

Я удивился, что в эти часы суматохи и хлопот, связанных с отходом судна, нигде не видать нашего капитана. Спустя некоторое время, когда в каюте, выходившей на верхнюю палубу, стукнула дверца, я обернулся, ожидая увидеть усатого толстяка — капитана Сизова, который бочком вылезает из своей каюты и еще облизывает усы, засаленные тресковым жиром. Но из капитанской каюты вышел всё тот же молодой паренек с золотыми нашивками на рукаве и, заложив руки за спину, нервно стал прохаживаться по мостику. Уже когда мы отошли от берега, мой давешний приятель мне сообщил, что капитан Сизов неожиданно захворал, что капитаном у нас назначен его старший помощник Николай Николаевич Студенцов и что новому капитану всего-навсего двадцать четвертый год от роду.

— Потеха! — сказал он, выложив мне все эти новости.

И вот, наконец, на палубу подняли трапы, и команда «Щуки», соседнего тральщика, к борту которого было пришвартовано наше судно, отдала стальные тросы. Прощальный салют — троекратный гудок — оглушил меня. В морозном утреннем воздухе эти гудки откликнулись далеко на том берегу залива. Палуба под ногами стала мелко-мелко дрожать: это заработали машины. В небольшой кучке провожающих на причале, среди которых были главным образом женщины — жены уходивших в рейс, — взмахнули платками и шапками. И я, хотя меня никто не провожал, тоже поднял руку и помахал шапкой на прощанье. Причалы, заметенные снегом, мачты, пароходные трубы — всё сдвинулось с места, медленно стало отходить назад. Всё сильней и сильней дрожала палуба, всё чаще звякал телеграф — сигнал в машинное, — и глухой голос вахтенного штурмана кричал в трубку: «Задний!.. Стоп!.. Тихий задний!..» Мы выходили на рейд.

Отсюда, с палубы отходившего судна, я впервые увидел город — весь разом. В розоватом утреннем тумане он на километры растянулся по берегу залива, вставал по склонам гор, воронкой спускавшихся к заливу, и не различить было, где на берегу кончались дома и где начинались корабли, доки, причалы. Внезапно с особой ясностью я понял, что это последний, самый северный город на Большой Земле, что дальше на тысячи морских миль к востоку и северу — океан и ледяная пустыня. Эти многоэтажные каменные дома, обращенные своими балконами к снежным тундрам, — последние городские дома, которые мы видим, уходя в плавание. Этот поезд, совсем крошечный на расстоянии, который выбежал из-за мыса и вот уже остановился, — остановился оттого, что здесь кончается рельсовый путь, что дальше ему уже нет дороги. И каким огромным, каким многолюдным был этот город, выстроенный на краю полярной пустыни!

От бессонной ночи (те три часа, что я провалялся, не раздеваясь, на койке, — не в счет) у меня болели глаза. Впереди мне предстояла вахта, но я всё-таки не отходил от поручней.

Куда хватал глаз, тянулись пологие горы, изрезанные кой-где глубокими бухтами. Ни деревца не росло на этих горах, только в лощинах торчали какие-то редкие кустики. Стайки птиц, похожих на диких уток, иногда взлетали под самым носом судна и низко над водой уносились к берегу.

Два обледеневших тральщика прошли, обменявшись с нами гудками, а затем, раскидывая по обоим бортам пенящуюся воду, стремительно пронесся узкий, серый, как вода, миноносец.

Мне стало холодно. Я всё-таки решил пойти к себе в каюту, раздеться и выспаться за те часы, что мне остались до вахты.

Чудесным было мое пробуждение! Голова была ясная, свежая. Одним прыжком я соскочил с койки и первым делом заглянул в иллюминатор. Я увидел только ровную водяную гладь да белокрылых морских птиц, которые, пролетая мимо, солидно вытягивали шеи, как будто бы хотели заглянуть ко мне в каюту.

Море! Пока я спал, мы вышли в море!

Пол под моими ногами слегка покачивался и оседал, как будто бы я стоял не на железном полу, а на зыбком, пружинном матраце. Стена то медленно-медленно кривилась в сторону, и так же медленно кривилась в иллюминаторе четкая линия горизонта, то вдруг переваливалась обратно. Я потянулся за своими непромокаемыми сапогами, но они неожиданно отползли от меня в самый дальний угол каюты. Я протянул к ним руку, — они, точно играючи, слегка подвинулись ко мне. Я рассмеялся. «Кис-кис-кис», — поманил я их пальцем, и послушные сапоги подползли прямо к моим ногам.

А на столе позвякивали кружки и блюдца, черные и белые шашки ползали по столу, как тараканы, и всё было чудесно. Ни слабости, ни головокружения не испытывал я от этой плавной, ласковой качки.

Я быстро оделся и, выскочив из кубрика, потер лицо снегом — чистым, пушистым снегом, который лежал тут же на сетях.

Море было вокруг. Говорили, что оно серое, хмурое, некрасивое — это полярное море. Оно было голубым и зеленым, голубое и зеленое шло по нему полосами, и легкие весенние облака летели от горизонта навстречу нашему судну. Я перегнулся через борт, чтобы посмотреть, далеко ли мы отошли от берега. Отвесные черные скалы со снеговыми прожилками были ещё отчетливо видны.

— Слюсарев! — крикнул мне парень в таком же, как у Аркашки, вязаном берете. — Возьмешь метлу, обметешь снег с ростр.

Я не знал, кто этот парень и что такое ростры, но тотчас же схватил метлу, валявшуюся на палубе, и опрометью полез вверх по трапу. Началась моя первая вахта.

— Горе мое, не туда! — захохотал он, указывая пальцем в противоположную сторону. — Знаешь, где шлюпки? Вон куда!