— До свиданья! — кричал Студенцов.

— Счастливо, Коля! — расслышал я голос Ткачева. — Как мое семейство?

— Все здоровы, — отвечал Студенцов. — Ходили с вашими в театр. Наташа говорила, — тебе письмо от отца.

Отложив рупоры, капитаны улыбаясь кивали друг другу.

Звякнул телеграф, и расстояние между тральщиками стало увеличиваться. Перегнувшись через борта, матросы еще перекликались, но постепенно голоса доносились всё глуше, и скоро уже трудно было разглядеть лица. Матросы, один за другим, отходили от борта, обедавшие ушли в столовую, вахтенные продолжали работу. Мы с Донейко ещё стояли, глядя на удалявшийся тральщик.

— «РТ 90», — прочитал я. — Странно, почему у него тоже нет названия?

— Новенький, — объяснил Донейко. — Брат нашего, тоже заграничный. Обоих несколько дней назад пригнали с верфи.

Глава XIV

МЕНЯ БЬЁТ МОРЕ

До четырех часов ночи я был свободен и решил хорошенько поспать. Партнера моего по каюте не было, да я и не знал, кто именно из товарищей моих помещается со мной. Было жарко. Внизу под настилом я слышал монотонный плеск. Я думал, что плещут волны Баренцева моря, и гораздо позже узнал, что это просто цистерна с питьевой водой. Я снял сапоги и, перед тем как лечь, выглянул в иллюминатор. Море было совсем близко. Наверное, я мог бы достать его рукой. Чайка сидела на воде, чистила перья желтым загнутым клювом и, кажется, не замечала, что вода плавно поднимает её и опускает. Сняв сапоги и брезентовую рубаху, я лег на койку и с наслаждением вытянулся. Необычайно уютно чувствовал я себя. На койке было мягко, плеск воды успокаивал и баюкал. Я стал высчитывать, сколько мне осталось до вахты, и заснул, не успев высчитать.

Проснулся я с очень странным ощущением. Что-то было нехорошо. Я не мог понять, что случилось, пока я спал. Вода под полом каюты плескалась удивительно громко. Я сел и почувствовал, что лечу вниз. В испуге я ухватился за койку, — чувство падения прошло. Вместо этого тело мое стало очень тяжелым, что-то давило на меня и прижимало, и сердце сжалось, как от тоски. Потом я опять полетел вниз, и опять на меня навалилась непонятная тяжесть. Я огляделся. Лампа над столом, чуть поскрипывая, наклонялась то в одну, то в другую сторону. По стеклу иллюминатора стекали капли. Потом вода закрыла иллюминатор. «Как аквариум», — подумал я, летя вниз, и снова отяжелел, и вода отошла от иллюминатора, и по стеклу побежали капли. С трудом я встал на ноги. Сапоги мои бегали по каюте. Я поймал их и стал натягивать, но пол наклонился. Я сел на койку и почувствовал, что встать не могу. Снова меня придавило книзу, а потом я почувствовал такую легкость в груди, что меня чуть не вытошнило. «Прилягу на минутку», — решил я и лег. Странная слабость охватила меня. Я лежал и не мог пошевелиться, и туман бродил у меня в голове. Монотонно и громко под полом плескала вода, и с глухим, еле слышным плеском волна разбивалась об иллюминатор.

«Надо выйти на палубу, — думал я. — Интересно посмотреть».

Думал — и не шевелился.

«Надо узнать, в чем дело, — думал я, — открыть дверь и спросить».

Думал — и не шевелился. Впрочем, скоро я перестал и думать. Я лежал, вытянувшись на койке, и негромко стонал каждый раз, когда летел в пропасть, и каждый раз, когда тяжесть наваливалась на меня.

Не знаю, сколько времени я лежал. Где-то били склянки; грохоча сапогами, по трапу сбегали люди. Я слышал обрывки разговоров, ни о чём не думал и только чувствовал, что мне очень плохо. Время текло, и положение к лучшему не изменялось.

Не знаю, который был час, когда дверь в каюту открылась. Я с отвращением слушал плеск воды под полом. Щелкнула ручка, чья-то голова просунулась в щель. Потом яркий свет залил каюту. Донейко с любопытством глядел на меня.

— Ты спишь? — спросил он. — На вахту надо.

Я молча спустил ноги на пол. Пол был очень холодный. Я чувствовал сырость сквозь шерстяные носки. Опять на меня навалилась тяжесть, и вслед за тем стремглав я помчался вниз. Кажется, я застонал. Вид, наверное, был у меня очень красноречивый, потому что Донейко присвистнул и сказал:

— Э, брат, да тебя море бьёт. Встать можешь?

Я попробовал. Опираясь о стол, я встал. Но стол уходил у меня из-под рук. Он опускался, и я со стоном сел на скамью. Мне не было стыдно моего бессилия. Такие тонкие чувства, как стыд, в то время не доходили до моего сознания. Я сидел, тупо смотря на Донейко, и боюсь, что у меня отвисал подбородок и рот был по-дурацки открыт.

— Герой, — усмехнулся Донейко, — ложись, отлежишься.

Я перебрался на койку и лег. Донейко, вероятно, сразу ушел. Когда я в следующий раз открыл глаза, в каюте никого не было. Ярко горело электричество. Донейко не погасил его. Мне было всё равно. Я опять погрузился в тупую, сонную одурь. Может быть, я заснул. Вероятно, я несколько раз засыпал и просыпался. Один раз я увидел две ноги, свисавшие с верхней койки. Меня это не заинтересовало, а когда я в следующий раз открыл глаза, ног уже не было. Может быть, человек просто лег, а быть может — он уже выспался и ушел на вахту. Откуда я мог знать? Иногда я слышал грохот лебедки и голоса на палубе. Визжали ролики, кто-то кричал: «Потравливай!.. Сто-оп!» Иногда я различал стук многих молотков. Что это было — меня не интересовало. Однажды, открыв глаза, я увидел Свистунова. Он достал из шкафчика хлеб. Встретив мой взгляд, он сказал:

— Плохо? Ничего, пройдет, моряком будешь.

Когда я снова открыл глаза, его уже не было. И снова гремела лебедка, и стучали на палубе сапоги, и кто-то кричал: «Потравливай!.. Сто-оп!», и плескалась вода под полом, и тяжесть наваливалась на меня, и я летел куда-то, как во сне, когда просыпаешься от падения, только здесь я никак не мог проснуться.

Сколько времени провел я в таком состоянии? Сейчас я знаю, что сутки, но когда дверь каюты распахнулась и вошел Мацейс, я твердо был убежден, что лежу дня три, а может быть — и четыре.

Мацейс сел на скамейку и очень ласково посмотрел на меня. Я ответил ему невидящим, равнодушным взглядом. У меня не хватило сил даже улыбнуться.

— Плохо, Женька? — спросил Мацейс. Я пробормотал нечто совсем неразборчивое. Мацейс положил руку мне на плечо. — Вот что, тебе надо поесть черного хлеба с солью.

Я молчал. Слова его до меня доходили с трудом.

— Ты меня слушай, — продолжал Мацейс. — Я знаю, что тебе не хочется. Пересиль себя. Заставь. Ты увидишь, — это поможет.

Меня раздражал его голос. Меня раздражало, что мне не дают погрузиться снова в сонную одурь. Застонав, я отвернулся. Наверное, я задремал. Мне показалось, что прошла секунда, не больше, когда Мацейс снова затеребил меня за плечо.

— Ешь, — сказал он. — Ешь. Ну!

Я повернул голову. Большой кусок черного хлеба, густо посоленный крупной солью, был у него в руках. Вид хлеба вызвал во мне отвращение.

— Ешь, ешь, — повторил Мацейс. — Я тебе говорю, — ешь.

Снова я полетел вниз, потом на меня навалилась тяжесть. Мацейс засунул мне в рот ломоть хлеба. С отвращением я стал жевать. Кое в чём Мацейс безусловно был прав: кислый хлеб и соль приятно освежали рот, только глотать было трудно. Всё-таки с трудом я проглотил первый, второй и третий кусок. Когда я глотнул в третий раз, Мацейс, всё время внимательно на меня смотревший, громко свистнул, и неожиданно дверь распахнулась настежь. Я увидел Донейко и Свистунова, Балбуцкого, засольщика и кладовщика. Вся моя вахта стояла в коридоре, и все улыбаясь смотрели на меня.

— Кис-кис-кис, — сказал Донейко, маня меня пальцем. — Сапожки на ножки — и топ, топ, топ.

Я ничего не понимал, да, по совести говоря, всё было мне безразлично. Как я себе сейчас представляю, удивительно глупый был у меня вид.

— Вставай, — сказал Мацейс, — приходится идти на вахту. — И он расхохотался весело и беззлобно, как человек, хорошо состривший. И все, стоявшие в дверях, тоже смеялись, и только я никак не мог понять, что, собственно говоря, случилось смешного.