Голос замолчал, и Фетюкович выключил аппарат.
Каждый искал, с чего начать разговор, и не находил. Видимо, каждый думал о том, продержится ли тральщик до прихода помощи.
— Кончил? — спросил наконец Свистунов засольщика, который поставил кружку и вытер губы.
— Концил, — сказал засольщик, — а цто?
— Есть к тебе разговор.
Засольщик посмотрел на Свистунова подозрительно, но, увидя серьезное его лицо, поверил, что это не трепотня, и сел.
— Слушай, — Свистунов нахмурился и помолчал, как бы с трудом находя слова. — Понимаешь, трудновато об этом говорить, но лучше уж сказать всё-таки. Ты сам понимаешь, положение у нас не скажу отчаянное, но, так сказать, угрожающее. — Хотя это была абсолютная и даже смягченная правда, все сидевшие улыбались, будто Свистунов говорил смешные и неправдоподобные вещи. — Так вот, — продолжал Свистунов, — в такую минуту товарищи, как, например, мы с тобой, должны проститься на всякий случай и, если кто в чем виноват, покаяться. Верно?
— Ну сто такое, сто такое?.. — заволновался засольщик. Все вокруг еле сдерживали смех.
— Прости ты меня, — сказал Свистунов, делая вид, что вытирает покаянные слезы. — Обманули мы тебя с Донейкой насчет твоей шепелявости. Наука по этому поводу говорит, что повторяй ты хоть миллион раз «сутки сутис», всё равно никакого толка не будет.
Тут-то и грянул смех, который так долго сдерживали. Кто откинулся назад, хохоча во всё горло, кто согнулся в три погибели. Засольщик вскочил красный от злости и, сжав кулак, крикнул:
— Салопай ты парсивый! Цорт…
Он спохватился, рассмеялся, махнул рукой и вдруг, отчетливо произнося все буквы, сказал уже без всякой злости:
— Анафема ты! Так людей разыгрывать. Ну да дьявол тебя забери.
Я уже сквозь сон слышал окончательное примирение Свистунова и засольщика и общий веселый разговор, начавшийся после этого. Мне стало опять жарко, дрожь прошла, усталое тело отдыхало, и глаза мои незаметно закрылись.
Проснулся я, казалось мне, от толчка. Толчок был очень сильный. Гораздо сильнее, чем предыдущие. Я мог об этом судить по тому, как долго раскачивалась лампа и прыгали тени после того, как я проснулся. Внизу было тихо. Все молчали, но в ушах моих ещё звучали голоса, слышавшиеся мне сквозь сон. Видимо, пауза наступила после толчка. Тени от лампы двигались по стенам всё медленнее.
— Так вот, — услышал я голос Овчаренко. Он продолжал разговор с полуфразы: — Этот приятель мой, — он теперь следователь НКВД, а тогда работал в погранохране в Баку, Черноков такой, очень хороший парень, — он, значит, и решил их словить. Смотрел-смотрел — не придерешься. Уходят, а куда — неизвестно. И уж как неожиданно ни приезжал катер, как ни обыскивали шхуну, — ничего не находили. Прямо все с ног посбивались. Известно, что с этой шхуны идет контрабанда, а поймать невозможно. Черноков думал-думал, даже похудел. Наконец приходит к начальнику, говорит: «Кажется, нашел, разрешите попробовать». Ладно. А в этот день шхуна как раз опять с рейса пришла. Черноков сел в катер, подходит к борту. Встречает его капитан очень любезно, — пожалуйста, мол, обыскивайте, а Черноков головой качает. «Нет, — говорит, — спасибо, я вас обыскивать сегодня не буду, а просто хотел бы попить у вас чайку». Ну, там все удивились, но ничего, — пожалуйста, чайку так чайку. Сел Черноков в каюту, пьет чай, с капитаном беседует, а на палубе его сотрудники дожидаются. Час проходит — пьет чай. Два проходит — пьет чай. И видит, что капитан начинает нервничать. «Ага, — думает, — значит, верно попал». Проходит три часа, капитан говорит: «Простите, мне надо по делу съездить». — «Пожалуйста, — говорит Черноков, — езжайте. Я здесь посижу с вашими товарищами». Капитан не уезжает. Ещё час проходит — капитан говорит: «Мне, — говорит, — надо команду на берег отпустить и самому ехать, так что извините». Тогда Черноков смотрит ему в глаза и говорит: «Я с вашей шхуны не уеду и вам запрещаю уезжать». Сидят они ещё час молча, и вот через час начинают всплывать из воды какие-то бидоны. Выловили их, вскрыли, а они набиты разной контрабандой. Оказывается, — шхуна в море с персидского судна получала товар в запаянных бидонах. Как только видят, что катер идет с пограничниками, они к каждому бидону привязывают по мешку с солью — в воду. Соль тянелая, тянет бидон на дно. Пограничники поднимаются на шхуну, час ищут, два ищут, а шхуна маленькая — сколько надо, чтобы её обыскать? Самое большее три часа. 3начит, часа через три пограничники уезжают. А ещё часа через два соль в мешке растает, и бидон поднимается на поверхность. Черноков за то, что догадался, получил от командования благодарность.
Голос Овчаренко и другие голоса, говорившие с ним, доносились до меня всё глуше и глуше. Я уже не мог разобрать слов. Казалось, я уплывал куда-то от них. Меня тихо покачивало и уносило. Вздохнув, я закрыл глаза.
Глава XXIX
МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ВАХТА
Я приближался и удалялся снова от разговаривающих внизу, и голоса их звучали то тише, то громче. Порою я слышал только неясный гул, порою до меня отчетливо доносились слова, фразы, целые обрывки разговора. Мне трудно было отличить сон от яви. Не знаю, снилось мне или я действительно слышал отчетливый голос из репродуктора, говоривший: «Подавайте сигналы, спокойно ожидайте помощи, до свиданья, через час вызовем вас опять». Как в тумане, сквозь полуопущенные веки видел я капитана, склонившегося над картой, и снова меня унесло далеко-далеко и тихо покачивало, и издали доносились до меня приглушенные голоса. Всё время внизу неторопливая шла беседа, моряки рассказывали друг другу истории грустные и веселые, случившиеся вот здесь, на каменных берегах, или на пустынном холодном море. Сквозь сон обрывками до меня доходили некоторые из этих историй, но я не запомнил их, потому что внимание мое на них не задерживалось. Отдельные образы проносились в моем мозгу. Я видел каких-то людей, шагавших по открытому отливом морскому дну, ищущих устриц и водорослей, чтобы не умереть с голоду, длиннобородых моряков, воюющих с волной на крошечном деревянном суденышке, залитые электричеством здания на берегах прекрасных и диких заливов и много ещё отрывочных, не связанных друг с другом картин. Чудилось мне, что судно всё чаще и чаще, всё сильней и сильней вздрагивает от ветра, и казалось, — я отчетливо слышал громкие удары волн, разбивавшихся на палубе. Потом над самым ухом услышал я отчетливый голос, сказавший: «Спит». С трудом приподняв веки, я увидал голову Свистунова. Она опустилась и исчезла, и я понял, что он заглядывал мне в лицо — проверял, сплю ли я. Я с трудом прогнал одурь, не позволявшую мне шевельнуться.
— Спит, как младенец, — повторил Свистунов уже внизу. Я не расслышал, что ему ответили, потому что думал о другом. Сейчас, въявь, я заново ощущал приснившееся мне раньше. Койка непрерывно дрожала подо мной, и глухие удары волн, разбивающихся на палубе, действительно были слышны в каюте. Многое изменилось за время моего сна. Борта судна уже не казались теперь несокрушимым оплотом против ветра и волн. Они дрожали и вибрировали, и толчки, такие редкие раньше, ритмически повторялись каждые несколько секунд.
— Ничего, ничего, вырастет — моряком будет, — услышал я голос Свистунова. — Сколько ему? Лет восемнадцать? Не больше? Вырос он не на море, а держится ничего. Языком не болтает, не хвастает, и если что скажешь, старается запомнить. Из таких моряки как раз и выходят.
— Да, — сказал Донейко (он, значит, уже сменился с вахты), — повезло же ему для первого рейса: другой всю жизнь проплавает, а такого и не увидит.
— Ну и что же, — вмешался кок. — Ему же и лучше. По крайней мере всё ясно. Такой рейс выдержал, — значит, моряк. А нет, так езжай обратно.
Не трудно было догадаться, что речь идет обо мне. Я понимал совершенно ясно, что мне следует каким-нибудь образом помешать разговору, но я уже услышал так много лестного, что было бы ужасно неловко и мне и им если бы я сказал, что не сплю. Я лежал, боясь шевельнуться, и краснел, как мальчик, которого хвалят чужие люди. Разговор, между тем, продолжался.