— Да, — сказала Лиза, — на моторке, конечно, скорее, но в день моего отъезда на одной, как назло, поломалась лопасть, а на другой тоже что-то испортилось.

— Действительно, как назло, — сказал я.

Она задумалась.

— У меня тоже была такая мысль. Мотористам просто не хотелось идти в становище. Чего им? Здоровые парни, живут, рыбку удят и ничего ровным счетом не делают.

Мы закончили погрузку и пошли прощаться с Кононовым. Ещё стояла малая вода, нечего было и думать о том, чтобы до начала прилива подниматься от устья вверх по реке.

Как удивились старики, когда я им сказал, что ухожу на лодке вместе с их гостьей! Никогда не забуду их удивленных физиономий.

— Так, — сказал Кононов. — Барышню, значит, пойдешь провожать? Дело подходящее.

— Он будет работать, — сказала Лиза.

— Ну, ну, работай, ковыряйся в болоте, сухопутный моряк.

Он подтрунивал надо мной, а между тем, я видел это, был очень доволен. Старик относился ко мне замечательно, и то, что эти два дня я ходил сам не свой по причине моих морских неудач, его от души огорчало. Теперь же я сидел как на иголках, то и дело смотрел на часы и высовывался в окошко, чтобы не проворонить прибылую воду, — словом, вчерашнее моё настроение как рукой сняло.

Наконец мы поднялись, пожали руку старому мореходу, и я поблагодарил его за всё, — за мое спасение, за заботы, за приют, который он дал мне, чужому для него человеку, — и три раза подряд расцеловался с его старухой. Они вышли на улицу проводить нас. Мы уже сворачивали к пристани, а они всё стояли у своего заборчика, смотрели нам вслед. Вот люди! В конце концов, что им я, что эта приезжая девушка? А старики напоследки проговорились. «Езжайте, ребята, — сказал Кононов, — мы-то, конечно, к вам попривыкли. Придется теперь поскучать». И когда мы уже свернули к пристани, а они вдвоем вернулись домой, думаю, что пустой и скучной показалась им их маленькая квартирка…

…И вот Иван Сергеич, наш лодочник, выбрал чалку на борт и, вытерев ладони о штаны, взялся за весла. Трубка его дымила, как пароходная труба. Я сидел на руле, передо мной была груда мешков и ящиков, за ящиками — Иван Сергеич, за Иваном Сергеичем — бидоны с бензином, и за бидонами — Лиза. Я видел только её руку, лежавшую на борту, и краешек платья. Когда она мне что-нибудь говорила, она перегибалась через борт, и я тоже перегибался через борт, и, наклонившись головами над водой, мы переговаривались друг с другом. Вода стояла высоко. Мы быстро прошли мимо свай, вбитых у берега, мимо ботов со свернутыми парусами, и на одном из них сидел мой дружок моторист Крептюков, и я помахал ему рукой. Так всё мне было привычно здесь, на берегу, — боты, рыбаки на ботах, домики, раскинутые на песчаной косе, — точно я прожил тут много и много времени. Ещё по обоим берегам реки поднимались черные скалы, и в ложбинках между скалами лежали небольшие лужки, засеянные кормовыми травами. Они были огорожены обломками лодочных досок и корабельных мачт. Вскоре, эти зеленые, защищенные от северных ветров лужайки остались позади. Мы прошли мимо маленького кладбища с деревянными крестами и надгробными столбиками. Некоторые столбики были совсем свежие: тут лежали те, кого убило море в памятное мне апрельское утро.

«Куда меня только не швыряло, — думал я, — что только со мной не приключалось за последнее время? А что будет дальше?»

Лиза перегнулась через борт и крикнула мне, чтобы я держал ближе к плесу. Я видел её всю до пояса и её отражение в воде, — точно дама в карточной колоде. Уже береговые скалы снизились и вытянулись в одну черную гряду, отвесно обрывающуюся в реку. Мы всё дальше и дальше уходили от становища.

— Нынче здесь, завтра там, — напевал я, направляя лодку на плес, на главную струю прилива. — Нынче здесь, завтра там…

В лицо потянул ветерок. Он принес с собой какой-то особый, забытый мною запах. Море так не пахнет. Это был запах суши, ветер с берега. Он пах цветами.

Глава XXXV

НЕСЧАСТНЫЕ РЫБОЛОВЫ

Вокруг была пустыня. Она открылась сразу за излучиной реки. И она пестрела весенними цветами, цвела до самого горизонта!

На травяном берегу я видел лютики, и куриную слепоту, и кувшинки, и ещё какие-то незнакомые мне темно-синие цветы. Потом шли мхи. Сизые оленьи мхи, густо поросшие черникой и гонобоблем. Заросли шиповника обрывались над самой рекой, нависали так низко, что, проходя под ними, нам приходилось отклонять головы в сторону. Мхи синели без конца. Далеко-далеко я видел какие-то голубоватые пятна, точно полыньи в этом море оленьих мхов, — это были озера. И ни деревца не виднелось вокруг, только на южных склонах невысоких пригорков кое-где торчала одинокая березка. И что это была за жалкая березка! Примерно мне по плечо, а между тем это было многолетнее, может быть старое, дерево.

Ещё ниже были сосны. Они просто стлались по земле, тянули свои корявые сучья к югу, к солнцу, точно хотели совсем зарыться в мох либо удрать без оглядки прочь от северного ветра.

Но цветы — цветы были великолепны. Я никогда не думал, что здесь, в голой полярной пустыне, может быть столько цветов. Даже на куриную слепоту я смотрел так, словно её никогда не видел. И все они пахли, и над ними туда-сюда носились шмели, — всё, всё — как полагается весной.

Иван Сергеич что-то медленно стал пошевеливать веслами. Он устал. Хотя прибылая вода сама ещё несла нашу лодку вверх (прилив здесь заходит в реку на десятки километров), но всё-таки выгрести часов пять без передышки — дело не шуточное. Я встал, чтобы сменить его на веслах. Мы должны были подняться еще километров на двадцать вверх по реке и там сделать привал, но тут Лиза взбунтовалась. Она тоже хотела грести и требовала, чтобы я сидел на руле и не мешался не в свое дело. Ладно, мы помирились на том, что она возьмет одно весло, а я другое, — скамья была достаточно широка для того, чтобы на ней поместиться вдвоем. Теперь мы сидели рядом, и она всё время толкала меня плечом в бок, — гребла она, прямо надо сказать, неважно.

Потом нас стал заедать гнус. Комары по сравнению с этой подлой мошкой просто безобидные мотыльки. Главное, что эта подлая мошка садилась на веки, в уголки глаз, на лоб у корешков волос, даже набивалась в ноздри. Мы надели сетки — глухие марлевые мешки, которые завязывались вокруг шеи. Стало полегче, но не надолго. Подлая мошкара ухитрялась набраться даже под марлю. Удивительно глупый вид был у нас в этих мешках; на свою соседку я не мог смотреть без смеха.

Встречное течение становилось сильнее, это значило — там, в море, прилив кончился. Мы шли под берегом, сучья зацветающего шиповника терлись о борта, о бидоны с бензином, о наши плечи и головы.

— Минна-Нийтти, Минна-Нийтти, — тихонько и гнусаво напевал Иван Сергеич. Он даже трубку вынул изо рта (оказывается, он всё-таки иногда её вынимает). О чём он пел?

— Что такое Минна-Нийтти, Иван Сергеич?

Иван Сергеич покосился на Лизу и ответил (как все саамы, он очень хорошо говорил по-русски):

— Минна-Нийтти называется маленькая девочка, Лунный Луч. Она сходит с луны, а зачем — я позабыл. У нас уже мало стариков, которые помнят старые сказки.

— Курите уж лучше, — с досадой сказала Лиза.

Река становилась уже, течение на перекатах было стремительным. Часа через два-три Иван Сергеич поднял трубку, зажатую в кулаке, и указал далеко на запад, туда, где мхи сходились с небом.

— Чокк, — сказал он.

— Он видит горы, — сказала Лиза.

Я вгляделся по направлению вытянутой руки. Туман или синие облака застилали горизонт, над ними поднималось что-то черное, — может быть, чернолесье на скатах горы, — а ещё выше — белый и острый горный пик. Этот чокк до самой макушки был в снегу и похож на сахарную голову, весь в тучах, как в синей обертке. Чокк, чорр, яур[9] — какие всё странные, режущие ухо слова!