Он повернулся и побежал по палубе. Быстро спустившись по трапу, я побежал за ним.

На тральщике кипела жизнь. Возле левого борта была разложена большая сеть, и несколько матросов, сидя прямо на палубе, чинили её. Большие деревянные иглы мелькали у них в руках. Усатый пожилой человек всеми командовал, всех торопил и сам с удивительной быстротой орудовал деревянной иглой. Впоследствии я узнал, что это Силин, тралмейстер, главный начальник над тралом — огромною сетью для рыбы. На палубе матросы снимали брезент и крышки с люка, ведшего в трюм. Я стал помогать им. Мы устанавливали на палубе загородки, в которые будут сваливать рыбу из трала. Должен сознаться, что в первую свою вахту немало огорчений доставил я своим сотоварищам. Мне не хочется вспоминать те бранные слова, которые сыпались, и вполне заслуженно, на мою несчастную голову.

— Принеси лопарь! — кричали мне.

Я начинал носиться по палубе, как подбитая птица, надеясь, что каким-нибудь чудом по внешнему виду определю этот неизвестный мне лопарь. Спрашивать у кого-нибудь было бессмысленно. Все были заняты, а когда я, набравшись храбрости, всё же спросил у матроса, по фамилии Донейко, что такое лопарь и где я его найду, он торопливо бросил мне:

— Вот дуб на мою голову. Лети в сетевую.

После этого я еще пять минут искал, у кого бы мне спросить, что такое сетевая и где мне её найти.

— Слюсарев, — орали на меня, — тащи бобенцы!

С решительным видом я помчался по палубе в неизвестном мне направлении и, забежав за столовую, остановился, чтобы отдышаться. Я так и не знаю, кто именно притащил эти таинственые бобенцы, потому что, когда я стоял, прислонившись к стене столовой, на меня налетел свирепый дядька с проволочным канатом в руках и рявкнул:

— Слюсарев, крепи конец!

Он умчался, оставив у меня в руке конец проволочного каната, а я стал раздумывать, к чему бы мне его прикрепить. Я уже почти окончательно решил намотать на ручку двери, как вдруг что-то зашипело, загремело, трос, больно хлестнув меня по рукам, как взбесившаяся змея, помчался по палубе, и я, растерявшись, побежал его догонять. Мое появление произвело удивительный эффект. Со всех сторон меня стали ругать. Оглядываясь вокруг, я с удивлением увидел, что даже Донейко, повисший на большой доске над водой и, кажется, совершенно углубленный в завязывание узла, и тот, не глядя, ругает меня на чем свет стоит. Матросы, чинившие сеть, ругались лениво и спокойно; матросы, стоявшие у лебедки, ругались яростно и торопливо; матросы, возившиеся с досками и канатами, ругались походя, между прочим, и, наконец, из люка, ведшего в трюм, выскочил, как чорт из коробочки, сердитый засольщик без четырех передних зубов, крикнул мне: «Сляпа цортова», — и скрылся обратно в трюм.

«Ну что ж, — думал я, — спишут в пассажиры четвертого класса. Доживу в трюме до берега, потом поступлю конторщиком. Хорошо, спокойная работа. Или выучусь писать на пишущей машинке». Я уже почти примирился с этой скромною, но достойною будущностью, когда вдруг откуда-то сверху загремел решительный бас:

— Вы что, с ума сошли? Донейко, Свистунов, Ерофеев! Прекратите сейчас же ругань!

На палубе стало значительно тише. Я поднял голову кверху. Из окна рубки торчали плечи и голова капитана.

— Парень делает первый рейс, — гремел он, — а вы тут базар устраиваете! Донейко, покажите Слюсареву работу, и без ругани. Ясно?

Голова и плечи исчезли в окне.

Снова загремела лебедка. По палубе, топоча сапогами, человек пять матросов потащили конец толстенного проволочного каната. Канат медленно разматывался с лебедки, его натягивали на ролики, и, обежав палубу, он протянулся к огромной, нависшей над бортом, окованной железом доске, на которой возился Донейко.

«Ну, — подумал я, — теперь зададут мне ребята жару за то, что им из-за меня попало. Молчал бы уж лучше капитан».

— Слюсарев, — крикнул Донейко, — поди сюда!

Стараясь не наткнуться на людей, на канаты, на ролики, я подбежал к нему. Доска висела у высокой железной дуги, наклонившейся над морем. Было совершенно непонятно, благодаря каким физическим законам Донейко держался на ней и не только не падал в воду, но даже, кажется, не замечал рискованности своего положения.

— Смотри, Слюсарев, — сказал он, — вот этот трос называется ваер. На нем держится трал. Ясно? А эта доска называется доска. Запомнишь? У трала две доски. Вторая на корме. Во время хода вода толкает их в разные стороны, и они распирают трал. Понятно? А этот ящик называется ящик. — Гото-овсь! — неожиданно крикнул он и соскочил на палубу.

Загрохотала лебедка. Два матроса пронесли что-то вроде крышки большого стола и положили на столбики около трюмного люка.

— Это называется рыбодел, — сказал Донейко, — на нем шкерят рыбу. Понятно? Пора! — крикнул он, глядя поверх меня на рубку, и побежал к колоколу, висевшему около мачты. С первым же ударом суетня на палубе прекратилась. Матросы, чинившие сети, встали. Из трюма полезли засольщики, и стоявшие у лебедки отошли от неё. Первая в моей жизни вахта кончилась.

Все вместе пошли мы в сушильную камеру, и я повесил сушиться свои рукавицы рядом с рукавицами моих товарищей. Очень приятное у меня было чувство. Сейчас, когда я не боялся попасть впросак, когда меня не оглушали непонятными приказаниями, уверенность снова вернулась ко мне. Я держался как все, громко стучал подбитыми железом сапогами, широко расставлял ноги и старался выглядеть человеком, хорошо поработавшим, немного уставшим и собирающимся хорошо отдохнуть. В таком настроении направился я к столовой, но около двери остановился. Я вспомнил, каким, мягко говоря, болваном я был на вахте, представил себе, как набросятся на меня эти сердитые люди, которым доставил я так много неприятностей, и решил, что, пожалуй, благоразумнее будет сегодня не обедать. Набравшись мужества, я всё же вошел. Меня оглушил шум разговоров, смех, звяканье тарелок. Вахта моя обедала. Я взял у кока тарелку супа, присел в уголку и стал есть, внимательно оглядываясь вокруг. За столом сидели крепкие, веселые люди. Широко разложив локти, они пожирали, именно пожирали обед. За ложкою супа отправлялся в рот такой кусище черного хлеба, что казалось — его должно было хватить на два дня сухопутному человеку. На тарелках с жарким высились горы жареной картошки и огромные ломти мяса, и, право, я никогда не думал, что можно так быстро уничтожить такую порцию да ещё, как делали многие, попросить кока подбросить рыбки. Компот подавался в налитых доверху глубоких тарелках, но, съев его, многие задумчиво смотрели на дно тарелки и, покачав головой, наливали ещё кружечку чаю со сгущенным молоком, размером, я думаю, на пол-литра, не меньше. Еда не мешала разговору. Все говорили громко, во всю могучую силу своих здоровых, проветренных морским ветром легких. Соседи шумно беседовали друг с другом, сидевшие за разными столами перекликались, приходившие вновь сразу вмешивались в разговор. Из окошечка, которое соединяло столовую с камбузом, время от времени высовывалась голова кока, человека с худым, унылым лицом и грустно свисающими усами, и тоже высказывала свои суждения. Разговор шел, разумеется, о случае с Мацейсом и Шкебиным. Все подробности были уже известны через рулевого. Каждый раз, когда вспоминали о том, сколько проспали Мацейс и Шкебин, все начинали хохотать. Потом кто-нибудь представлял себе, с какими лицами они проснулись и что почувствовали, увидя открытое море, и все начинали хохотать снова. Особенный восторг вызывала мысль о том, что, удрав от работы механиков, показавшейся им тяжелой, они теперь должны будут работать просто матросами, что, конечно, гораздо труднее. Слушая все эти разговоры, я понимал, что, действительно, положение наказанных пьяниц очень комично.

Исчерпав эту тему, заговорили о том, что погода благоприятствует промыслу, но только хорошо бы немножко ветерку, а то без волны тяжело вытаскивать трал.

— Волны, волны! Вот оставлю я вас без супа, — сказал кок, исчезая в камбузе, и загрохотал там кастрюлями. Ему качка затрудняла работу.