— Сто вы, с ума сосли, — заговорил засольщик без четырех передних зубов, — помоць ему надо. Парниска посевелиться не мозет, а вы сутки сутите. — И он решительно двинулся ко мне. Равнодушно я смотрел, как засольщик и Донейко натягивали мне сапоги, а Свистунов в это время спокойным, дружеским голосом объяснял:

— Видишь ли, это уж правило такое, как бы обычай. Если кого море бьет, — пожалуйста, ложись, отлеживайся. Никто тебе слова не скажет. Но только тогда ничего не ешь. А если что скушал, хоть хлеба кусочек, — значит, шалишь, пожалуйте на работу. Так и с тобой. Хотя, конечно, тебе бы следовало дать отлежаться, но раз уж такой обычай — тут ничего не сделаешь. Придется идти на вахту! Если бы не обычай, так что ж, лежи себе. А уж раз обычай…

— Салис, цорт, — подтвердил засольщик, — ницего не пописес, — и, хлопнув меня по плечу, добавил: — готово.

Меня подняли под руки. Бережно, как будто я был дряхлой, почтенной старушкой, по трапу подняли на палубу. Свежий ветер подул мне в лицо. Волна разбилась о борт, и холодные брызги заставили меня поежиться. И в это же время ударили склянки. Началась моя вахта.

Об этой вахте, равно как и о нескольких последующих, у меня сохранилось очень туманное воспоминание. Донейко и Свистунов провели меня в сушилку и надели на меня проолифленные штаны, которые, я теперь знаю, называются буксы, проолифленную куртку — рокон — и широкополую проолифленную шляпу — зюйдвестку. Я подчинялся всему безропотно, я просто не соображал, что именно со мной происходит. Потом меня снова вытащили на палубу. Холодный ветер бросил каждому в лицо по горсти брызг, море было черносерое. Белые барашки курчавились далеко, до самого горизонта. Нос тральщика то поднимался вверх, то, с шумом расплескивая воду, опускался. И каждый раз, когда он опускался, за бортом вырастала темная большая волна. Она заглядывала через борт, как любопытный морской зверь, и бросалась на палубу с шумом и плеском. Она окатывала матросов и рыбу, волочила по палубе рыбьи внутренности и головы и, когда нос тральщика снова шел вверх, пригибалась к палубе и начинала искать выхода, как зверь, напуганный и укрощенный.

Теперь она была тихая и прозрачная. Растекаясь струйками, высматривала она, куда бы бежать, и, найдя в фальшборте специально сделанные отверстия, с радостным журчанием устремлялась в них. Но уже снова опускался нос тральщика, и снова за бортом вырастал любопытный зверь и с шумом и плеском обрушивался на палубу.

Меня поставили в загородку и дали мне в руки деревянный шест с железным загнутым концом.

— Вот тебе пика, — сказал Донейко, — будешь поддевать ею рыбин и класть на рыбодел. Работенка не хитрая, но требует терпения. — Потом подумал, взял веревку и, сделав скользящую петлю, привязал меня за пояс к протянутому неподалеку тросу. Под Ленинградом так привязывают цепных собак. Я мог передвигаться вдоль троса, но не мог отойти далеко.

Буря - i_005.png

— Чтоб волна не снесла, — пояснил Донейко. — Таких пистолетов, как ты, она любит.

Склонив голову, он полюбовался на свою работу и отошел.

Матросы выстроились вдоль рыбодела. Я стоял по колено в рыбе, широко расставив ноги, с трудом удерживаясь, чтобы не упасть. Снова я полетел куда-то вниз. Потом меня окатило ледяной водой, и, хотя на мне была непромокаемая одежда, холод пронизал меня с головы до ног. И снова на меня навалилась страшная тяжесть, это палуба пошла вверх, и струйки воды просачивались сквозь рыбу, обтекали мои сапоги и, журча, устремлялись к отверстиям в фальшборте.

— Рыбы, — крикнул Свистунов, — рыбы давай!

Я наклонился, но в это время сзади на меня обрушилась волна, и, уронив пику, я стал на четвереньки, глубоко уйдя руками в трепещущую скользкую рыбу. С трудом я встал, чувствуя, что сердце мое летит вниз, потому что палуба опять поднималась.

— Рыбы, рыбы! — кричали матросы, стуча ножами о рыбодел.

Я выпрямился и взял пику. Вода и ветер не излечили меня от дурноты, но всё же привели меня в состояние, при котором я мог хотя бы внешне бодриться. Поэтому я улыбнулся и, подхватив пикой какую-то черно-зеленую рыбу, бросил её на рыбодел.

— Ох, горе мое! — заорали на меня. — Да ведь это же пинагор, чтоб тебе им на том свете каждый день обедать!

Пинагор полетел за борт, а я, поняв, что он не съедобен, ткнул снова пикой и выловил какую-то странную плоскую четырехугольную рыбку с крысиным хвостом и ртом посредине живота. Даже в моем затуманенном мозгу мелькнула мысль, что рыба эта несъедобная, но в это время меня поддало сзади волной; стремясь удержаться, я вытянул вперед пику, и рыбка скользнула на рыбодел.

Удивительно, какой гвалт поднялся из-за несчастной маленькой рыбки. Так как меня опять облило волной, я не слышал, что мне кричали. Может, оно и к лучшему. Судя по выражению лиц и по широко открытым ртам, ничего приятного я бы и не услышал. Волна схлынула. Ледяные струйки побежали по моей спине, и я услышал спокойно сказанную фразу:

— Вы что же, думаете — он от рождения породы рыб знает, или как? — Я обернулся, — передо мной в зюйдвестке и в широком брезентовом плаще стоял Овчаренко. Взяв из моих рук пику, он стал перебирать рыбу.

— Вот эта большая серебряная — треска. Эта, поменьше, с темной полосой на спине, — пикша. Большая, с круглой головой, пятнистая — зубатка, плоская — камбала, большая плоская — палтус, а розовая колючая — морской окунь. Это всё годится. Это на рыбодел. А вот это, — он поднял четырехугольную рыбку со ртом на животе, — это скат. Его за борт. Он не годится. И эти — губки, морские звезды, крабы тоже пойдут за борт. Или их можно оставить Аптекману. Он собирает коллекцию. Понятно?

— Понятно, — кивнул я, упираясь, чтобы не быть сбитым волною. Овчаренко отдал мне пику, хотел, кажется, ещё что-то сказать, но вдруг круто повернулся и очень быстро пошел по палубе.

— Рыбы, рыбы! — кричали матросы, стуча ножами. Тогда, подцепляя пикой за жабры огромных рыбин, я стал одну за другой бросать их на рыбодел. Балбуцкий, стоявший первым с краю, одним ударом отрубал рыбине голову и передавал её дальше. Тот, кому она попадалась, распластывал её пополам, вынимал внутренности, отделяя печень, бросал её в корзину, а внутренности сбрасывал на палубу, после чего рыбина падала в люк к засольщикам. И всё это делалось с такой быстротой, что у меня сердце замерло от ужаса. Быстро я наклонялся, подцеплял рыбину, бросал её на рыбодел, но всё равно я не мог успеть за семью парами рук, за семью мелькающими ножами. И опять начинался стук и монотонный крик: «Рыбы, рыбы, рыбы!»

Скоро я изловчился подхватывать несколько рыб сразу. Дело пошло лучше, но уже через полчаса у меня заболела спина, и с каждым разом всё труднее становилось нагибаться. Поистине положение мое было незавидно. Меня тошнило и кружилась голова. Каждые несколько секунд меня окатывало ледяной водой. С трудом я удерживался на ногах, ныла спина, болели руки, я задыхался, не умея экономить движения, но как только я замедлял темп, я слышал стук ножей и монотонные возгласы: «Рыбы, рыбы, рыбы!»

«Болван, — думал я, — нужно было тебе идти в море. Нет для тебя на земле профессии. Все люди как люди, живут, не рыпаются…»

— Рыбы, рыбы, рыбы! — кричали мне.

Задыхаясь, я наваливал на рыбодел целую гору рыбы и, с тоской глядя, как быстро она тает, продолжал свои размышления:

«Мог бы поступить в институт. Сиди себе, слушай лекции. Или на завод. И что за муха меня укусила?»

— Рыбы, рыбы! — кричали мне.

«Ой! — думал я. — Не могу. Вот лягу и умру сейчас. Хоть бы сердце скорей разорвалось, что ли. («Рыбы, рыбы!») Ох, не могу, сейчас падаю. Ну вот, тридцать секунд продержусь и упаду. Раз, два, три, четыре… («Рыбы, рыбы!») Ещё минуту. Вот новое положение, при нём не так ноет спина. И трещины, как назло, все по пуду. («Рыбы, рыбы!») Сейчас упаду. Теперь уж наверняка».

В это время в рубке зазвенел телеграф.