Обезумевшая погода бесновалась на равнине, но она двигалась без усилий, круг за кругом, туда и сюда, но не приближаясь, не приходя за ним снова.
— Чего она ждет? — спросил он. — Ей должно быть ясно, что следующей стычки я не смогу пережить.
— Она пришла бы, если бы смогла.
— И что держит ее?
— Раны должны исцелиться, память о боли ослабеть.
Сирдомин потер грязное лицо. Недавно их окатил бурый дождь, но сейчас его занавес сместился в сторону долины.
— Иногда, — сказал Искупитель, — вещи сочатся.
Сирдомин хмыкнул, спросив: — Откуда влага?
— Это жизни Т’лан Имассов. Столь многое высвобождено. Столь многое было забыто и прожито заново. Там были горести. Там была и… слава.
Он не видел того мгновения. Коленопреклонения Т’лан Имассов. Такое трудно вообразить, но он все равно вздрагивал, едва подумав. Мгновение, способное потрясти любую веру. Миг, в который мир изумленно вздохнул и… затаил дыхание.
— Ты знал, чего ожидать?
— Они посрамили меня, — сказал Искупитель.
«А я думаю, это ты посрамил их, Итковиан. Да, ты был тогда смертным, всего лишь смертным. Нет, это они онемели, наполнившись восторгом и обожанием. Не знаю, как я это понял, но я это понял… Вещи сочатся».
— Безумная погода пришла из воспоминаний Имассов? Ты не можешь призвать их? Построить рядами? Ты не думаешь, что они примут это с радостью? Как способ отплатить за благодеяние? Искупитель, призови духи Т’лан Имассов — и эта подлая женщина никогда не дотянется до тебя.
— Не могу. Не хочу. Да, они приняли бы такую идею. Взаимный расчет. Но мне не нужно. Что я дал — дал свободно, в дар, не ради обмена. Ох. В конце концов они вынудили меня к обмену — но это была такая безделица, или я ослабел так сильно, что не смог сопротивляться.
— Если тебе не нужно служение, — сказал Сирдомин, — то чего ты хочешь от меня?
— Ты свободен выбирать. Защити меня или отойди и позволь мне пасть.
— Вот так выбор!
— Верно, мы мало что можем выбирать. Я отослал бы тебя назад, но твое тело уже не послушается. Оно лежит на куче мусора за лагерем. Стервятники успели полакомиться, ведь оно не отравлено, в отличие от прочих.
Сирдомин поморщился и снова посмотрел на танцующую на равнине Верховную Жрицу. — Спасибо за мрачные подробности. Если я отойду и буду смотреть, как тебя убивают — что станется со мной? С моим духом?
— Не знаю. Если еще смогу, буду скорбеть о тебе, как скорблю обо всех, оказавшихся внутри меня.
Сирдомин медленно обернулся и смерил бога взглядом. — Если она схватит тебя — все Т’лан Имассы…
— Будут беспомощны. Сдадутся. Все, кто внутри меня, сдадутся.
— Вот и стой тут в стороне!
— Сирдомин. Сегда Травос. Ты не отвечаешь за их судьбы. Как я. Это моя ошибка. Я не стану судить строго, если ты сбежишь.
— Что за ошибка?
— Я… беспомощен. Ты ощутил это с самого начала — когда пришел на курган и склонился, одарив меня компанией. Я лишен судейского дара. Мои объятия открыты всем.
— Так изменись, чтоб тебя!
— Пытаюсь.
Сирдомин сверкнул глазами на бога, предложившего в ответ слабую улыбку. Еще миг — и Сирдомин зашипел, отскочив. — Ты просишь об этом МЕНЯ? С ума сошел? Я тебе не пилигрим! Не человек из толпы самозваных жрецов и жриц! Я ТЕБЕ НЕ ПОКЛОНЯЮСЬ!
— Точно, Сегда Травос. Проклятие фанатиков — стараться угадать желания того, кому они поклоняются.
— А что им остается, когда ты молчишь?
Улыбка Искупителя стала шире: — Все, что можно выбрать в мире, друг мой.
Бесчисленные тропы ведут в одно место, и все ищут его. Если бы захотела, они могла бы подумать о несчетных поколениях — тех, что вырастают и устремляют мысли в ночное небо или заворожено смотрят в огни очага. Голод не меняется. Душа ныряет, душа крадется, душа скребет и тащит и просачивается, ведь в желаемом — отчаянно нужном — месте таится вот это: блаженство уверенности.
Убеждения сродни доспехам, глаза сияют ярче мечей; о, что за сияние открывается, когда пропадают любые вопросы, любые сомнения. Тени исчезли, мир вдруг стал белым и черным. Зло истекает слизью, добродетель стоит горделивым гигантом. Сочувствие возможно отмерять, уделять лишь достойным — невинным, благословенным. Что до остальных… пусть горят, иного не заслужили.
Она танцевала словно сорвавшаяся с цепи истина. Красота простоты, чистая и сладостная, текла по жилам, помогала вдыхать и выдыхать, звенела в голосе. Пропала всякая мучительная неуверенность, все сомнения исчезли благодаря сэманкелику.
Она нашла форму мира, и каждая грань сияет ясно и несомненно. Мысль ее способна почти без усилий пронизать мироздание, не натыкаясь на сучки и трещины, не касаясь грубых поверхностей, от трения о которые она могла бы вздрогнуть.
Благо уверенности принесло и второй дар. Она видит перед собой преображенную вселенную, в которой можно с полным правом игнорировать противоречия, в которой нет фальши, в которой служение истине делает легким отказ от всего, ставшего помехой.
Крошечная мошка сознания, что жила в ней словно прячущаяся в раковине улитка, позволила свершиться преображению, позволила принять истинное откровение. Она искала его всю жизнь, но не в том месте.
Селинд понимала ныне, что Искупитель — это невинный бог-ребенок, но невинность его ведет в ложном направлении. Искупитель не обладает уверенностью. Он не всевидящ. Он слеп. С далекого расстояния все видятся одинаковыми, все достойны принятия, распахнутых объятий, беззащитной открытости. Он прощает всех, ибо не видит разницы, не способен почувствовать, кто достоин, кто недостоин.
Сэманкелик положил конец неопределенности. Он разделил мир надвое, разрезал чисто и абсолютно.
Она должна передать это ему. Это будет ее дар — величайший из всех возможных даров возлюбленному богу. Она положит конец его двойственности, его невежеству, его беспомощности.
Скоро вновь наступит время, когда она начнет искать его. Жалкая душа смертного, что встала на пути, не помешает ей в следующий раз. Едва она отыщет оружие, как клинки раскромсают душу на кусочки.
Мысль эта заставила ее вскинуть руки над головой. «Какая радость!»
У нее есть дар. Она должна передать его.
«Нравится вам это или нет!»
Нет, он не откажется. Если откажется, что же, она его убьет.
Белые как кость, громадные твари застыли на гребне холма. Их морды повернулись в сторону Карсы Орлонга, а он принялся подгонять Ущерба. Тоблакай ощутил, как напрягся скакун, увидел, как запрядали его уши. Еще миг — и он заметил, что по бокам бегут еще две Гончие — более темные и плотные, короткошерстые. Они напомнили ему волков родной страны, следивших некогда за ним янтарными глазами.
— Итак, — пробормотал Карса, — вот и Теневые Гончие. Будете играть со мной в игры? Попробуйте напасть, и немногие из вас уползут отсюда, да и тем придется зализывать раны. Обещаю. Ущерб, видишь ту, черную, что в высокой траве? Думает, что спряталась! — Он грубо захохотал. — Остальные станут отвлекать, а черная начнет настоящую атаку. Мой меч отрубит ей нос.
Два зверя на гребне разделились — один пробежал несколько шагов вправо, второй влево; в промежутке между ними подобием песчаного смерча закружились тени.
Карса ощутил азарт битвы, кожу его защипало от пристального внимания семерых необычайных зверей. Однако взор его устремился к сумрачному пятну впереди, из которого появились две фигуры. Двое мужчин, один с обнаженной головой, второй под капюшоном, опершийся на узловатую трость.
Псы справа и слева сохраняли дистанцию — достаточно близко для стремительного броска, но достаточно далеко, чтобы не взбесился Ущерб. Карса остановил коня в шести шагах от незнакомцев и принялся внимательно их изучать.
Первый имел непримечательные черты лица, бледного, словно он не привык к свету солнца; темные прямые волосы были не расчесаны, даже порядком спутаны. Глаза его меняли цвет в лучах солнца: голубые, серые, зеленые, может, даже карие — просто каскад неопределенностей. Неопределенным было и выражение его лица. Мужчина тоже внимательно смотрел на Тоблакая.