— Полагаю, отрава исходит от боли чужака.
— Увечного Бога.
— Да, Семар Дев.
— Ты действительно думаешь, ее можно исцелить?
— Не знаю. Есть вред физический и есть вред духовный. Первый излечить гораздо легче. Подозреваю, ярость стала ему опорой. Последним источником силы. Возможно, единственным источником силы для скованного в чуждом Королевстве.
— Сомневаюсь, что он в настроении вести переговоры. Даже если и так — для таких, как я, он проклят.
— Акт необычайной смелости, — сказал Тулас Отсеченный, — придти и познать боль чужака. Даже мысль об этом требует глубокого самоотречения, готовности примерить чужие цепи, вкусить страдание, собственными глазами увидеть свинцовый оттенок, придаваемый отчаянием всему на свете. — Тисте Эдур медленно покачал головой. — Во мне такой смелости нет. Без сомнения, это редчайшая из способностей.
Все молчали. Огонь пожирал себя, равнодушный к свидетелям, и алчность его поглощала все, что в него бросали, вновь и вновь, пока ночь и равнодушие хозяев не заставили его голодать. Наконец ветер разбросал холодные уголья.
Если Тулас Отсеченный искал приятной компании, следовало заводить разговор о погоде.
Утром неупокоенный Солтейкен пропал. С ним пропали кони Скитальца и Семар Дев.
— Мы утратили бдительность, — заметил Скиталец.
— Он был гостем, — отозвалась Семар, удивленная и весьма обиженная предательством. Они видели, что Ущерб нервно топчется вдалеке, словно не желая возвращаться после ночной охоты. Похоже, увидел нечто неприятное… Однако следов насилия видно не было; колышки остались там, где они воткнули их накануне.
— Хочет нас замедлить, — сказал Скиталец. — Слуга Худа, что с него взять?
Но Карса покачал головой: — Ведьма, доброта иногда не требует оправданий. Тебя предали. Твоим доверием злоупотребили. Чужаки, забавляющиеся этим, останутся чужаками навеки — у них не будет иного выбора. Жаль Туласа Отсеченного и ему подобных. Даже смерть ничему его не научила.
Скиталец поглядывал на Тоблакая с интересом, но ничего не говорил.
Ущерб потрусил к ним. Карса сказал: — Я поскачу на поиски новых лошадей. А может быть, Эдур увел их для себя.
— Сомневаюсь, — отозвался Скиталец.
И Карса кивнул, предоставляя Семар понять самой: он выдвинул такую версию лишь ради нее, неуклюже пытаясь смягчить приступ самообвинения. Еще через мгновение она осознала, что он вовсе не неуклюж. Не с ее внутренним унижением пытался он справиться, а скорее давал Туласу кредит сомнения, опять-таки ради нее — Сам Карса нимало не сомневался. Как, ясное дело, и Скиталец.
«Ну ладно. Я здесь всегда выхожу дурой. И быть по сему». — Тогда лучше выходить.
Они оставили за спиной круг холодного кострища и пару седел.
Почти в двух лигах от них высоко в синем небе Тулас Отсеченный оседлал свежий ветер. Рваные крылья хлопали по воздуху.
Как он и полагал, троица не стала тратить сил на поиски лошадей. Вероятно, они решили, что дракон попросту уничтожил животных.
Тулас Отсеченный познал слишком много смертей, чтобы беспричинно убивать невинных тварей. Нет, дракон захватил их большими когтистыми лапами и отнес на десять лиг к югу, оставив почти рядом с небольшим табуном диких лошадей — одним из последних табунов этой породы.
Слишком многие животные попали в рабство, меняя и меняя хозяев, умных и жестоких (да, эти две черты обычно связаны). Поэты вечно плачутся над сценами резни, замороженными смертью армиями солдат и воинов, но Тулас — повидавший несчетное множество таких сцен — подарил сочувствие, подарил скорбь тысячам мертвых и умирающих лошадей, боевых собак, подъяремных волов, плененных завязшими в грязи или сломанными фургонами. Звери страдают против своей воли, умирают в тумане непонимания, теряя веру в хозяев.
Лошадь верует в непрерывность хозяйской заботы, в то, что пища и вода будут всегда, что раны залечат, что в конце каждого дня жесткая щетка пройдется по шкуре. В ответ она служит изо всех сил, делает все, что может. Пес понимает, что двуногим членам стаи нельзя бросать вызов, и верит, что каждая охота окончится удачно. Это истины. Хозяин зверей должен быть родителем перед скопищем неразумных, но уповающих на него детей. Твердым, заботливым, не склонным к жестокости, всегда помнящим о вере, которой его одаряют. О, Тулас Отсеченный сознавал, что такие убеждения — редкость. Его часто осмеивали даже приятели — Эдур.
Хотя все насмешки затихали, едва они видели, на что способен странный тихий воин с глазами цвета драконова огня.
Высоко паря над равниной Ламатафа, отдалившись от ведьмы и ее спутников на десятки лиг, Тулас Отсеченный заметил в воздухе некий привкус, такой давний, такой родной, что если бы сердца дракона еще бились, сейчас они грохотали бы в груди. Удовольствие, даже предвкушение.
«Как давно это было?
Давно.
По каким же путям странствуют они ныне?
По чуждым, будьте уверены.
Вспомнят ли Туласа Отсеченного? Первого хозяина, принявшего их полуслепыми комочками и научившего великой силе веры и не знающей измен преданности?
Они близко, о да.
Мои Гончие Теней».
Выпади Грантлу мгновение, единый миг необузданного ужаса, он успел бы представить, как эта сцена выглядит с палубы проходящего мимо корабля — какой-нибудь торговой лохани, оказавшейся за пределами яростной бури, на самой грани абсурдного безумия. Руки, вцепившиеся в выбленки, встающая на дыбы палуба, повсюду дыбящиеся волны и… да, нечто невозможное.
Громадная повозка прорывается сквозь горы пены, обезумевшие лошади крушат копытами вздувшиеся белые валы. К бокам кареты прицепились фигурки людей — словно захлебнувшиеся водой клещи — а вот еще одна, взгромоздившаяся на скамейке возчика позади буйных лошадей, чье пронзительное ржание побеждает рев ветра, шум волн и грохот грома. Со всех сторон бушует буря, как будто разгневавшись на них. Вихри завывают, дождь хлещет из рваных, вздувшихся туч; море восстает до небес, выбрасывая рваные фонтаны.
Да, свидетели застыли бы разинув рот. Одурев от потрясения.
Но Грантлу не выпало возможности тешиться играми воображения, сладкой роскоши лишнего времени — разум не находил и мгновения, чтобы оторваться от усталого, израненного и промокшего тела, что примотано к крыше повозки, этого острова о шести колесах, обреченного вечно мчаться по краю гибели. Единственная его задача, предельный смысл существования — сделать еще один вдох. Все остальное казалось лишенным малейшего смысла.
Он не ведал, остался ли рядом хоть кто-то — глаза не открывались уже вечность. Даже если и остался, какой прок — скоро и он не выдержит. Его снова сотряс приступ рвоты, но в желудке уже ничего нет — боги, его в жизни так не тошнило! Ветер дергал волосы (шлем он потерял уже давно) с яростью когтистого чудища. Он прижался еще ниже. Невидимые пальцы ухватились сильнее и задрали голову.
Грантл открыл глаза и обнаружил, что смотрит в безумное лицо с чертами столь искаженными, что он не сразу его узнал. Моряк с потонувшего судна? Заброшен на крышу кареты под хохот беспомощных богов?.. но нет, это же Финт, и на ее лице написан не ужас. Это дикое, кишки клубком заворачивающее веселье.
Она потянула за вделанные в железную полосу кольца и смогла подползти ближе, спрятав голову за его вздернутой головой; голос отдавался в созданной их торсами пещерке гулко, словно звучал в черепе: — Думала, ты помер! Ты бледный как чертов труп!
«Именно это заставило лопаться от смеха?» — Уже жалею, что не помер! — крикнул он в ответ.
— Видали и хуже!
Это высказывание он слыхал уже раз двенадцать с начала поездки. Похоже, это просто идеальная ложь для людей, пытающихся сохранить здравый ум среди полнейшего безумия. — Квел уже такое делал?
— Такое? Это Трайгалл Трайдгилд, дольщик! Мы только такое и делаем!
Когда она захохотала снова, Грантл опустил руку ей на лоб и оттолкнул. Финт ретировалась вдоль железной полосы, и Грантл снова оказался в одиночестве.