Эн’карал упал набок, бешено лягаясь, прорезая когтями целые борозды на бедре Жемчужины. Он придавил зверя к почве. Судороги утихли, вскоре эн’карал замер изломанной грудой.
Жемчужина медленно встал, обошел труп. Рывок, хруст и лязг провисшей цепи… Демон поднял голову, смотря на приближающуюся фигуру. — Я чем-то его разозлил, Драконус?
Мужчина поморщился, поудобнее кладя цепь на плечо, и ответил не сразу: — Нет, Жемчужина. Его взяло безумие, вот и всё. Ты оказался рядом.
— О, — сказал Жемчужина. Потом демон вздохнул: — Тогда хорошо, что ему не попался кто-либо поменьше.
— Можешь продолжать, Жемчужина?
— Могу. Спасибо, что спросил.
— Кажется мне, что уже недолго.
— Уже недолго, — согласился Жемчужина. — А потом?
— Ну, мы ведь увидим?
— Да, точно. Драконус?
— Жемчужина?
— Думаю, я буду рад концу. Слишком ужасно так говорить?
Мужчина покачал головой. По лицу казалось, что его мучит боль. — Нет, друг мой, нет.
Половину неба занимали теперь клубящиеся серебряные тучи бури. Гром прокатывался от горизонта до горизонта, сама земля позади вздымалась ввысь, уничтожалась — мир обрел край, неровный, словно утес, и утес этот приближается, от него отпадают большие куски, и яростная бездна одну за одной глотает валящиеся колонны.
Драконусу пришло в голову, что каждый из них, по видимости одинокий, скованный собственной цепью, наконец вынужден соединиться с остальными.
«Мы армия. Но армия отступающая. Поглядите на мусор, нами оставляемый, на павших товарищей. Поглядите нам в глаза: тусклый блеск, вуаль переутомления… когда мы наконец избавимся от него, обнаружим отчаяние, скрываемое так долго… словно ядовитый плод под листьями… мы увидим в глазах друг друга…
Имеет ли ценность утешение взаимного понимания? Здесь, в самом конце? Когда общего у нас — только неудача? Это подобно полю брани, заваленному телами. Подобно морю колышущихся черепов. Не слишком лиг горько такое братство?»
Теперь он желает… чего же? Да, придти в ярость. «Но сначала позвольте закрыть глаза. Всего на миг. Позвольте отыскать свою волю…»
— Драконус?
— Да?
— Ты слышишь барабаны? Я слышу барабаны.
— Гром… — Он замолчал, повернулся, глядя на изрытый молниями, безумный горизонт. — О боги.
Хаос нашел новый способ дразнить их. Легионами в боевом порядке — сверкает оружие и доспехи, развеваются стяги, острые как молнии. Бесконечные ряды смутно человекоподобных тварей, форму которым придает лишь воображение; невообразимое количество — они не маршируют, а скорее текут, пенным прибоем поглощая землю — они всего в лиге. Блестят наконечники копий и пик, круглые щиты похожи на водовороты. Барабаны — гремящие кости, гул обезумевших шершней.
«Так близко … неужели голод уловил свежий запах и устремился к нам пуще прежнего?
Есть ли в буре что-то… понимающее, чего хочет?»
— Не понимаю, — сказал Жемчужина. — Как хаос может иметь форму?
— Возможно, друг, мы ищем проявлений того, что таится внутри нас. Наша тайная любовь к разрушению, наслаждение гибелью, темнейшая радость. Возможно, когда они наконец догонят нас, мы поймем: они — это мы, а мы — это они.
— Что Драгнипур рассек нас надвое, и хаос желает склеить нас обратно. Ох, Драконус, ты что, разум потерял?
— Если они — зло наших душ, Жемчужина, то желания их очевидны.
— Может, это не просто наши души, — подумал вслух Жемчужина, утирая кровь с глаз. — Возможно, каждая душа с начала творения. Может, Драконус, при смерти зло извлекается из нас и пропадает в царстве Хаоса. Или зло выживает дольше всего остального…
Драконус промолчал. Мысли демона ужаснули его, и он подумал — о, он еще думает! — что Жемчужина открыл страшную истину. Истина где-то посередине его предположений.
«Где-то посередине… думаю… есть тайна. Важнейшая тайна.
Где-то…»
— Не желаю встречать злого себя, — заявил Жемчужина.
Драконус покосился на него: — А кто желает?
Дич мечтал, ибо мечты стали последней дорогой к свободе. Он мог шагать, протягивать руки, переделывать все вокруг. Он мог творить мир таким, каким желал его видеть — местом справедливости, местом, в котором он был бы богом и видел человечество в истинном свете: толпой неуправляемых, малость смешных детишек. Мог смотреть, как они хватают вещи, когда думают, что никто их не видит. Как ломают вещи, крадут вещи. Слушать горячие оправдания, внимать списку извинений. Созерцать, как они каются, каются и каются, а потом делают то же самое. Дети.
Обладая божественными силами, он научил бы их пониманию последствий (самый суровый урок, самый трудный для заучивания). Он мог бы учить их, ибо сам научился единственно возможным способом — через шрамы и сломанные кости, через боль вкусившей страх души, через непоправимый ущерб, ставший следствием его бездумных решений.
Детям нужны также радость и восторг. Слишком легко видеть вокруг лишь сумрак. Радость и восторг. Наивное творение красоты. Он не слеп к подобному; как всякий бог, он понимает: эти дары — просьбы о милости, о снисхождении к разросшейся орде пороков. Искусство и гений, сочувствие и страсть, все они похожи на острова, осажденные со всех сторон. Но ни один остров не стоит вечно. Черное, кипящее, полное червей море вздымается все выше. Рано или поздно голодные бури получат свою пищу.
В состоянии мечты ему не пришло в голову, что эти образы — не его собственные, что суровые суждения принадлежат тирану, или даже богу, или сошедшему с ума смертному. Однако он не безумец и не тиран, и при всей природной склонности (почти всем людям свойственной) вершить правосудие он достаточно мудр, чтобы понимать: моральные суждения уязвимы, с легкостью поддаются извращению. Значит, это были мечты бога?
Хотя и слепой, Кедаспела вполне хорошо ощущал видения Дича; он мог чувствовать раскаленный гнев по дерганью закрытых век, по жару дыхания, по волнам искажавших лицо гримас. О, потерявший сознание колдун странствует в незримом мире, исполненный ярости и злости, жаждущий отмщения.
Есть много путей к божественности. Кедаспела уверен в этом. Так много путей, много путей. Отказ от смерти, отказ от сдачи, отказ умирать и сдаваться — вот один путь; на него вступают неожиданно, внезапно. Так получаются боги ошеломленные и нежелающие. Их лучше оставить одних, ибо их пробуждение чревато апокалипсисом. Не признающая себя сила — самая опасная, ведь таящийся за ней гнев сдерживался слишком долго. Слишком долго и еще дольше, так что лучше оставить их одних, оставить одних.
Других богов призывают к бытию, и природа призыва принимает бесчисленные формы. Судороги стихийных сил способны оживить даже грязь. Там, где сталкиваются несовместимые элементы, рождается возможность. Жизнь. Намерение. Желание и жажда. Но это происходит случайно, если можно назвать случайным наличие в одном месте всех необходимых для творения частиц. Однако есть и другие способы призвания бога к бытию.
Соберите полчище слов, полчище слов. Соберите полчище слов. Сделайте их, сделайте их… какими сделайте? Физическими, да, сделайте их физическими, извлеките из пустоты полосками в глине, пятнами на камне, чернилами на коже. Физическими, потому что физическое создает — по самой сути своей — создает и создает узоры перед взором, внешним или внутренним. И с узорами можно поиграть, можно поиграть, поиграть. Числами и знаками, астральными пропорциями. Они могут стать кодами внутри кодов кодов, пока не получится нечто, нечто одновременно прекрасное и абсолютное.
Теперь понимаете истину узоров, как узоры отыскивают истину в напряженности соединений, в игре значений, означающих игру, в которой совершенный рисунок языка принимает несовершенное обличье. Но какой во всем прок, какой прок?
Значение есть тело текста (ха, тело на телах!), в абсолютности своей становящееся священным, и в священном становящееся тем, что изображало оно. Вот радостное возникновение смысла из бессмыслия. Узоры, ранее не существовавшие. Творение из ничего. Пробуждение к самоосмыслению. И какое же слово, прекрасное слово, драгоценное слово и совершенное слово, какое слово начинает игру, начинает всё всё всё?