Отпустив Харлло, Грантл вздохнул: — Может, дни твоих путешествий с караванами и прошли, но это не делает тебя бесполезным. Ты поднимаешь отличную семейку, Бедек. Чудную семейку.
— Никого я не поднимаю, — пробурчал Бедек. Харлло хорошо знал этот тон, слишком хорошо знал, ведь прошло всего несколько дней, едва ли неделя, с тех пор, как Дядя Раз вылез из глубокой и темной ямы, в которую сегодня снова лезет. Проблема в том, что Бедеку нравится эта яма. Нравится, как Мирла суетится вокруг вся во вздохах и охах, лезет с ласковыми объятиями; и так будет продолжаться до самой ночи, а ночью они будут скрипеть кроватью и издавать всякие другие звуки, а наутро Бедек будет, конечно же, улыбаться. Однако когда Мирла так суетится вокруг муженька, забыв обо всем остальном, Харлло приходится ублажать все капризы девчонок; что еще хуже, некому тогда избавить его от нападок Цапа. Предстоят жестокие побои, да уж.
Мирла не может много работать — не после последнего ребенка, который повредил что-то в брюхе и теперь она слишком легко устает; даже готовка знаменитого супа оставляет ее измотанной и слабой, вызывает головную боль. Когда в силах, она занимается починкой белья — но это слишком редко случается, и набеги Харлло на ближайшие рынки становятся все важнее для семьи.
Он терся рядом с Грантлом, который сел напротив Дяди Бедека, достал кувшин вина. Это заставляет Цапа держаться в стороне, что, разумеется, делает все только хуже; но и так пока сойдет. Ведь ты не можешь выбирать семью, двоюродного брата и кого-то еще. Они такие, какие есть, вот и всё.
К тому же он может уйти рано утром, пока Цап спит, и пробраться за город, вдоль озерного берега — там мир растягивается в длину и ширину, там нет трущоб, а есть только холмы с козами и пастухами, а за ними вообще никого нет — одна голая земля. Существование подобных мест нашептывало Харлло мысли о возможностях, которые он не решался облекать в слова… но все это принадлежит будущей жизни, смутной, призрачной, но такой многообещающей. Яркой как глаза Грантла. Только это обещание и заставляет Харлло выдерживать удары Цаповых кулаков. Бедек и Грантл говорят о прошлой жизни, когда они ходили в одних и тех же караванах — и Харлло кажется, что прошлое, которого он не видел, потому что оно было до Насилия — прошлое было местом великих деяний, местом, в котором жизнь была гуще, солнце ярче, закаты красивее, в котором звезды сияли в черных небесах и луна была не затуманенной, а люди высокими и храбрыми, и никто тогда не говорил о прошлом, потому что оно происходило прямо тогда.
Возможно, он найдет такое место в будущем. Сможет распрямиться, растянуться.
Напротив Харлло скорчился в темном углу Цап. Он следил за Харлло, ухмылялся, и глаза его обещали нечто совсем иное.
Мирла поднесла им по полной тарелке.
Порванные на полосы папирусные листы легко загорелись, послав клочья пепла по дымоходу. Дюкер следил, как они взлетают, и видел ворон, тысячи ворон. Вороны — воровки похитили из памяти все воспоминания, кроме этих; он не может ни о чем думать, он стал совершенно бесполезным для жизни. Все попытки вернуть памяти лица павших — провалились. Все попытки записать ужасную историю — оказались тщетными. Плоские и безжизненные слова, живые сцены, начертанные мертвецом.
Кем были товарищи, с которыми он шел бок о бок? Кем были те виканы и малазане, ведуны и воины, солдаты и священные жертвы, повисшие вдоль дороги часовыми тщеты, взирающие вниз, на собственные марширующие тени?
Балт. Лулль. Сормо Энат.
Колтейн.
Имена, но не лица. Хаос и ужас молний, мгновения — бегство, усталость, отверстые, кровоточащие раны, пыль, вонь упущенного дерьма — нет, он не может записать такое, не может донести истину каждого события.
Память подводит. Мы обречены изображать отдельные сцены, описывать и обосновывать каждое действие, тем самым оправдывая его — под каждым безумным и иррациональным поступком должен быть солидный фундамент мотиваций, смысла, значения. Должен быть. Альтернатива… неприемлема.
Но именно к этому раз за разом ведут его попытки писать. К неприемлемым истинам, тем, на которые нельзя смотреть даже краем глаза. Которым тем более нельзя посмотреть прямо в глаза. Ибо в них нет ничего, достойного почтения. Нечем оправдать даже простое стремление к выживанию, тем более бесконечный водопад провалов и бесчисленных смертей.
Даже здесь, в мирном городе, он следит за горожанами и их повседневными плясками — и с каждым мгновением растет в нем презрение. Ему не нравится путь, на котором мысли становятся жестокими, не нравится гнев при виде существования, кажущегося бесцельным и бессмысленным … но ему не сойти с пути наблюдений, открывающих пустоту повседневной жизни, молчаливых или крикливых ссор с супругами, друзьями, детьми и родителями. Он видит толпы на запруженных улицах, и каждая жизнь замкнута в себе, каждый мнит себя правым и не обращает внимания на окружающих — люди полностью поглощены своей жизнью. Почему бы ему не наслаждаться зрелищем? Их полнейшей свободой, необыкновенной роскошью воображения, в котором они контролируют свою жизнь? Это, конечно же, не так. Вместо свободы люди воздвигли для себя преграды, влачат кандалы, которые сковали собственными руками. Бренчат цепи эмоций, страхов и забот, нужды и злобы, мятежа против безвестности, на которую обречена каждая личность. Да, это самые неприемлемые истины.
Не это ли таится за стремлением к власти? Сорвать покров анонимности, восстать во славе или позоре, словно с начищенным щитом и сверкающим мечом? Издать крик, который расслышат даже за вратами личной жизни?
Увы, Дюкер слышал слишком много подобных криков. Стоял, сжавшись, в вихре воплей торжества и вызова, становящихся стонами отчаяния и бесполезной ярости. Отзвуки силы сливаются в один тон — тон полнейшей пустоты. Это видит любой историк, достойный своего звания. Нет, в писаниях нет ценности. В них меньше смысла, чем в суете ребенка, стучащего кулачками по равнодушной, не замечающей криков тишине. История ничего не значит, ибо единственное ее содержание — человеческая тупость. О, были мгновения славы и великих дел, но надолго ли сохраняется эта слава? От одного вздоха до следующего. Да. Не более того. Что до остального… пинайте ногами кости и обломки, ибо только они остаются надолго, пока всё не превратится в прах.
— Ты какой-то задумчивый, — сказал Колотун, со вздохом склоняясь и наполняя до краев кружку Дюкера. — Что не может удивить, ведь ты только что сжег плоды годичных усилий, не упоминая уж о папирусе ценой в большой консул.
— Я возмещу стоимость, — ответил Дюкер.
— Не смеши. — Целитель откинулся на спинку стула. — Я только сказал, что ты задумчив.
— Видимость обманывает, Колотун. Мне больше не интересно думать. Ни о чем.
— Отлично. Хорошее состояние ума.
Дюкер продолжал смотреть на пламя, следить за черными воронами и их полетом в трубу. — Для вас — не особенно хорошее. Вам нужно думать об ассасинах.
Колотун фыркнул: — Ассасины. Дергунчик уже обговаривает, где зарыть долбашки. Дюжину. Дымка ищет штабы Гильдии, а Хватка и Жемчуг работают с советником Колем, чтобы определить источники финансирования контракта. Дай нам неделю — и проблема перестанет быть таковой. Навсегда.
Дюкер криво усмехнулся — Не лезьте к малазанским морпехам, даже если они в отставке.
— Не пора бы уже всем это понять?
— Люди глупы, Колотун.
Целитель моргнул. — Не все.
— Верно. Но Худ ждет всех — глупых, умных, хитрых, тупых. Ждет с одной и той же понимающей улыбкой.
— Не удивляюсь, что ты сжег книгу.
— Да.
— Итак, если ты больше не пишешь историю… что ты делаешь?
— Делаю? Да ничего.
— Ну, об этом деле я теперь знаю всё. Даже не думай возражать. Да, я иногда кого-то исцеляю. Но прежде я был солдатом. Теперь я не солдат. Теперь я сижу и жирею, и мой жир насквозь пропитан кислой желчью цинизма. Я растерял всех друзей, Дюкер. Как и ты. Распугал всех, и ради чего? Будь я трижды проклят если знаю. Ничего не знаю и не понимаю вообще.