Называю одного за другим еще нескольких «пуговичников». Все с негодованием уверяют, что непричастны к этому темному делу.

– Лобов! – говорю я.

Лобов встает такой красный, что в этом румянце исчезли все его веснушки.

– Поди сюда.

Он подходит. Ноги у него заплетаются.

– Выверни карманы.

Он стоит неподвижно – малорослое изваяние с красным и жалким лицом.

– Выверни карманы, – повторяю я.

Он медленно погружает руку в карман и вытаскивает горсть серых блестящих пуговиц – тех самых…

– Приехал к нам наш гость, Алексей Александрович, – говорю я, глядя на белобрысую макушку и багровые уши – больше мне ничего не видно, так низко опустил Лобов свою повинную голову, – он о нас заботится, думает, а мы его так угостили! Хорошо, нечего сказать! Ты давая честное слово не играть в пуговицы?

В минуты волнения Вася Лобов забывает все уроки Екатерины Ивановны и сильнее обычного шепелявит и путает согласные. И сейчас я с трудом разбираю, скорее догадываюсь, когда он отвечает почти шепотом:

– Давал…

– Значит, для тебя честное слово – это так, ничего? Раз плюнуть. Так, выходит?

Он молчит, не поднимая головы.

– Ну, спасибо тебе, Лобов!

Сознаюсь: больше всего мне хотелось взять ножницы и срезать все пуговицы с его одежды, в том числе и те, на которых держались его штаны. Но я не сделал этого. Я представил себе, как он побежит, поддерживая спадающие штаны, увидел злорадную усмешку Репина, услышал хохот Глебова… И почувствовал: нельзя. Злосчастная буханка многому меня научила.

– Как мы с ним поступим? – спросил я ребят.

Молчание. Неясный гул голосов. Снова молчание.

– Поставить на месяц на самую грязную работу! – разобрал я.

Но разве Лобов перестанет играть в пуговицы, если ему придется вне очереди мыть уборную?

Я поговорил с Лобовым по душам, он снова поклялся мне, что о пуговицах забудет.

Но кто-то мешал нам упорно, настойчиво, изобретательно – и не прямо, а через подставных лиц. Злополучный Вася Лобов, несомненно, продолжал играть – и, несомненно, не по своей воле. Был это характер мягкий, податливый, и притом мальчишка был привязан к своему командиру Стеклову и, конечно, не хотел его подводить. Но я знал: он играет. Знал потому, что он не смотрел в глаза, сворачивал с дороги, встречаясь со мной. Я видел: вот не хватает пуговицы у ворота. Вот уже и средней пуговицы на рубашке нет, нету на правом кармане, завтра не будет и на левом.

– Сергей, – говорю я так, словно и думать забыл о пуговичной лихорадке, – что это за безобразие, почему у Лобова такой неаккуратный вид? Где у него пуговицы?

– Говорит, потерял.

– Зайди ко мне после обеда.

После обеда Стеклов заходит в кабинет и говорит мне то, что я и сам превосходно понимаю:

– Семен Афанасьевич, так ведь это Репин его изводит. Я вам верно говорю. У меня уж с ним был разговор, да он как отвечает? Он такую привычку имеет: «Не пойман – не вор».

Однако случилось так, что мой невидимый противник просчитался и неожиданно для себя помог мне.

В один прекрасный день на поверке я увидел, что Лобов стоит в какой-то странной позе, накрепко прижав руки к бокам и боясь пошевельнуться. Так же странно, неловко он двинулся в столовую – он не шагал, а семенил. И тут меня осенило: да ведь он проиграл последние свои пуговицы, с него штаны спадают!

Зайдя из столовой к себе, я застал там Васю.

– Галина Константиновна! – говорил он умоляюще. – Вы мне дайте две пуговицы. Я сам пришью, вы только дайте!

Галя открыла было рабочую шкатулку.

– Постой! – сказал я. – Пускай Лобов отыщет свои пуговицы. Они у него есть, пускай поищет хорошенько.

Что долго рассказывать – он оставался в таком виде до самого вечера. Сперва он ходил, поддерживая штаны руками; потом, работая в мастерской, подвязал их каким-то обрывком веревки, но они то и дело сползали. Вася уже никого ни о чем не смел просить и так глубоко погрузился в пучину отчаяния, что виднелась одна только макушка.

За ужином встал с места Сергей Стеклов:

– Семен Афанасьевич! Всем отрядом ваш просим: разрешите пришить Лобову пуговицы. Он больше не будет!

– Ручаетесь?

– Ручаемся.

Антон Семенович в таких случаях спрашивал: «Чем вы ручаетесь?» Спросил и я:

– Чем ручаетесь?

– Головой! – последовал неожиданный ответ.

И я этим ответом удовлетворился, хотя, по правде сказать, ручательство было очень неопределенное.

14. «ОХ, УЖ ЭТОТ ГЛЕБОВ!»

В те первые дни я был как человек, который учится грамоте. Вот непонятные крючки и закорючки превратились в буквы, потом слились в слоги, в слова – и немая страница заговорила, наполнилась живым и доступным смыслом: ты научился читать.

Сначала все ребята были толпой. Я знал в лицо командиров, знал квадратного Володина, долговязого Плетнева, синеглазого Разумова, уверенного Подсолнушкина, знал Петьку и его приятеля Леню – застенчивого, с раскосыми глазами, похожего на зайчонка. Что-то, какие-то разрозненные мелочи я узнал почти обо всех в первые же дни. И все-таки ребята оставались для меня толпой, и я понимал: настоящее начнется только тогда, когда Плетнев перестанет быть просто долговязым, а Володин – квадратным. Когда не эти внешние признаки будут приходить мне в голову при мысли о каждом.

Постепенно, день за днем, ребята становились для меня яснее.

Стеклов руководил своим отрядом спокойно, ровно. Он был самый старший, все остальные ребята в отряде года на четыре моложе, в том числе и младший Стеклов, Павлуша, похожий на брата и лицом и характером. Верный правилу, существовавшему и в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского, я не стал спрашивать, как братья очутились в детском доме. Но почему они попали именно в дом для трудных – вот это было непостижимо. Оба спокойные, уравновешенные, они безоговорочно и с одобрением приняли новые порядки, заведенные в Березовой поляне. В их спокойствии не было равнодушия, а был ровный и уверенный душевный подъем. Так надо – так и сделаем, и выйдет ладно, словно говорили они всем своим видом. Мальчики в отряде Сергея – младшие в нашем доме – слушались его охотно и без возражений. Все, кроме Глебова. Если бы не Глебов, жизнь у Стеклова была бы совсем простая – с остальными он справлялся без хлопот, шутя. Характер у него был какой-то очень домашний. И, не стараясь задумываться над этим, я все же невольно представлял себе: в недавнем прошлом у Стекловых была, должно быть, большая, ладная семья, разумно построенный быт, которым незаметно управляла добрая, но твердая материнская рука. Кто знает, что случилось потом. Но недаром, когда его ребята умывались, Сергей не ленился приглядеть за каждым.

– А уши-то? – терпеливо, не повышая голоса, напоминал он. – А ты почему руки насухо не вытер? Хочешь, чтобы цыпки пошли?

Вечером, когда ребята укладывались, он в последний раз обходил спальню, точно неугомонная нянька: одному подоткнет одеяло, другому поправит подушку. За столом он спрашивал самого маленького, Леню Петрова:

– Ты что не ешь? Может, живот болит?

А заметив, что Егор, сидя перед опустевшей тарелкой, горестно облизывает ложку, говорил дежурному:

– Подбавь-ка ему…

Он чувствовал себя отцом семейства и умел замечать все перемены в настроении своих ребят. А его забота о хозяйственном благополучии отряда подчас доходила до смешного: он ревниво следил, чтоб его спальню не обидели, всячески старался урвать для своих то, что получше. Жуков раз даже сказал сердито:

– Да брось ты эти свои кулацкие замашки!

И если «кулацкие замашки» Сергея Стеклова не вызывали порой неприятного чувства, то потому, что было ясно: думает он не о себе, не для себя старается.

Когда были изготовлены первые тумбочки, Сергей стал добиваться, чтобы они попали именно к нему, в четвертый отряд.

– Потому что у меня самые маленькие. Их к порядку надо приучать. Сколько тебе и сколько им? – с жаром говорил он Королю. – Тебе четырнадцать скоро, а у меня, кроме Глебова, одни малыши.